Тем более это странно, что достаточно ведь легко доказать: концепция у Фоменко как раз есть и она, по-видимому, многим в России нравится. Разумеется, не календарную абракадабру имею я в виду, но философско-истори- ческую концепцию — недвусмысленно и агрессивно антиевропейскую. Вот в двух словах ее происхождение.
Первым, кто предложил обществу идею о России как о «славяно-азиатской цивилизации», был вовсе не графоман, а крупнейший консервативный мыслитель XIX века Константин Леонтьев. Вот его обоснование: «Россия — не просто государство, Россия... это целый мир особой жизни, особый государственный мир» — и потому главная стратегическая задача, стоящая перед русской культурной элитой, не может быть ничем иным, кроме «развития своей собственной славяно-азиатской цивилизации»62.
Леонтьева услышали. Блестящая плеяда евразийцев двадцатого года подошла к его идее творчески. И вот что у нее получилось: «Культура России не есть ни культура европейская, ни одна из азиатских, ни сумма, ни механическое соединение из элементов той и другой». Она противостоит обеим как «срединная евразийская культура»63. Одним словом, в классическом евразийстве маргинальная в свое время идея Леонтьева обрела статус альтернативной философии истории России.
Следующий шаг в творческом ее развитии сделал еще полвека спустя Гумилев с его навязчивой идеей, что никакого монгольского ига никогда не было, а был, наоборот, военный союз между монголами и Русью против агрессии Запада, союз, постепенно переросший в «этнический симбиоз». Проще говоря, Русь и Орда слились, образовав один народ. Вот как это случилось: когда «Европа стала рассматривать Русь как очередной объект колонизации, рыцарям и негоциантам помешали монголы»64 — в результате чего и возник «этнический симбиоз... Великорос- сия добровольно объединилась с Ордой благодаря усилиям Александра Невского, ставшего приемным сыном Батыя... Католическая агрессия захлебнулась»65. С Гумилевым евразийская идея из неевропейской стала антиевропейской.
И так ли уж, право, сложно было Фоменко после этого превратить этнический симбиоз Руси с монголами в одну и ту же Орду? Конечно же, он тоже подошел к делу творчески. И только естественно, что под его пером Орда и Русь оказались уже не двумя частями сверхдержавной «славяно-азиатской» империи, как у классиков евразийства, и даже не «добровольным объединением» на почве противостояния Европе, как у Гумилева, но просто антиевропейской Ордой, «раскинувшейся на территории, примерно совпадающей с Российской империей XX века»66. Обратили внимание, что эта евразийская империя неизменно присутствует у всех наших авторов? И что границы ее у всех у них замечательным образом совпадают? Так в этом же суть дела. Нет, не должна бы дикая календарная свистопляска отвлекать критиков Фоменко от этого рокового совпадения. Как и евразийцы двадцатого года, как Гумилев в 1980-х и как сегодняшние неоевразийцы, Фоменко — идеолог имперского реванша.
Это правда, читателей могут и впрямь сбить с толку его сногсшибательные открытия, согласно которым внук Александра Невского Иван Калита был на самом деле ханом Батыем67, вследствие чего его знаменитый дед (он же хан Берке, он же хан Чанибек68) оказался сыном собственного внука69. И вдобавок еще племянником Чингисхана70. Но как же не заметить за всем этим карнавальным маскарадом один и тот же — от Леонтьева до Фоменко — миф о «славяно-азиатской цивилизации», изначально чуждой Европе (у евразийцев), насмерть враждовавшей с Европой (у Гумилева) и «контролировавшей Европу» (у Фоменко)?
ДОВОД ЗА-3
Понятно, конечно, что объяснения феномена Фоменко, бытующие сегодня среди академических историков России, несерьезны. Важнее, что связано это бессилие его критиков с куда более глубокой проблемой, касающейся роли в постсоветском обществе исторической науки как главного, если не единственного, инструмента борьбы с мифологизацией национального сознания. Вернее, с тем, что никакой такой роли она не играет. Ибо неработающий, как мы слышали от Федотова, старый «канон» русского прошлого свел эту ее решающую роль практически к нулю.
Мы видели, что советская историография сокрушить этот «канон» не сумела. А постсоветская ограничилась ревизией советских клише. Не подхватила эстафету Ключевского, Федотова и историков-шестидесятников. И уж во всяком случае, «новой схемы» не предложила. Вот и распустился на неухоженной, беспризорной ниве чертополох старого мифа. Распустился, еще раз доказав, что свято место пусто не бывает.
ДОВОД ПРОТИВ - 4
Мне, историку по складу ума, этот аргумент в пользу «новой национальной схемы» кажется решающе важным. Но люди, закаленные в повседневных практических схватках, да хоть те же авторы либерального Проекта стратегии России, скорее всего, ответят на него уничтожающим: ну и что? Тут, понимаешь, сбалансированный бюджет на кону и тысяча других столь же неотложных дел, а он встревает с какой-то демифологизацией русского прошлого. Не нравится ему, видите ли, что на смену старому самодержавному мифу идет новый миф о Великой (неевропейской то есть) России. Да какое, ей-богу, имеет это значение в сравнении с реструктуризацией естественных монополий или с реформой банковской системы? Что зависит в реальной жизни от академических споров историков между собою, от их парадигм, «канонов», научных революций — и мифов?
Я не умею возразить на это ничем, кроме опять же исторического примера. Возьмем катастрофу 1914 года, сгубившую царскую империю, положив ее, обескровленную, к ногам большевиков. Вопрос, что стоял тогда перед политиками страны, был элементарен: вступать России в мировую войну во имя оскорбленной в лице Сербии «славянской цивилизации» или не вступать? И важных практических дел было у тогдашних российских политиков так же невпроворот, как и у сегодняшних. То же балансирование бюджета, между прочим. И незавершенность реформ, и политическая нестабильность, и моральный кризис — все там было. Только когда пробил час решения, ни на минуту не задумались они, каким оно должно быть. Приняли его, не глядя.
Мы знаем теперь, что оказалось оно для России роковым. Чего мы не знаем, это по какой причине серьезные, занятые важными практическими делами люди даже не догадались о том, что собственными руками убивают свою страну — во имя мифа.
В 1999-м я опубликовал книгу, в которой пытался обосновать самоочевидный (по крайней мере, для меня) тезис:
Россия ввязалась в смертельную для нее войну из-за того, что в ее историографии, а следовательно, и в общественном сознании господствовал на протяжении поколений националистический миф71. И среди приоритетов этого мифа судьба «славянской цивилизации» стояла несопоставимо выше и сбалансированного бюджета, и незавершенных реформ — даже судьбы самой России. Как это могло случиться?
Уместно в этой связи повторить здесь слова Федотова, объяснившего нам из своего американского далека, как целое столетие «почти все крупные исследования национальных и имперских проблем оказались предоставленными историкам националистического направления. Те, конечно, строили тенденциозную схему русской истории, смягчавшую темные стороны исторической государственности. Эта схема вошла в официальные учебники, презираемые, но поневоле затверженные и не встречавшие корректива»72. Так родился могущественный миф. Так будущее страны снова оказалось в плену у прошлого. Так, благодаря этому мифу, мертвые снова схватили живых. Надолго, на три поколения.
Логика моя в применении к сегодняшней реальности была, между тем, очевидна: разгрести авгиевы конюшни антиевропейской мифологии, накопившиеся в народном сознании за столетия, задача, представьте себе, куда более сложная и ничуть не менее насущная, нежели расчистить почву для рыночной экономики. И еще более осложняется она тем, что старые мифы по-прежнему «не встречают корректива». Напротив, они укрепляются и оправдываются откровенно антиевропейской модификацией националистического «канона». Вот уже на исходе 2000 года довелось прочитать мне в газете статью некого Александра Бонда- ренко, посвященную 175-летнему юбилею восстания на Сенатской площади. Автор утверждает, что вовсе не ради отмены самодержавия и крепостничества вышли декабристы на площадь 14 декабря 1825 года, но лишь потому, что «мечтали о Великой России». Причем вышли, оказывается, напрасно: «...ведь, что ни говори, у императора Николая цель была та же — Великая Россия»73.