СЛЕДУЮЩЕЕ ПОКОЛЕНИЕ
Перепрыгнем теперь через десятилетия, включавшие как пик брежневской стагнации (и с ним затянувшееся гниение серого консенсуса в Иваниане), так и драматическое крушение империи (и с ним раскрепощение историографии). И что же? Открылись перед нею новые философские горизонты? Нашла она принципиально новые средства политического анализа? Продвинулись новейшие историки дальше открытий шестидесятников, которые мы только что цитировали?
К сожалению, судя, во всяком случае, по двум новейшим монографиям об Иване Грозном — Владимира Кобрина (1989) и Бориса Флори (1999), — не очень. Впечатление такое, что Иваниана по-прежнему топчется на месте. Конечно, новейшие историки более раскованны, священных «высказываний» для них уже не существует, тем более что властям предержащим теперь не до их научных изысканий. И это ощущение внутренней свободы впечатляет. Но все же коренного переосмысления политической истории России XVI века, завещанного им Зиминым, не произошло.
Да, В.Б. Кобрин признает вслед за Каштановым, что «опричнина не была антибоярским мероприятием»85. Но в отличие от него вовсе не следует у Кобрина из этого вывода, что была она «мероприятием» антикрестьянским. Он согласен, что царем «вряд ли руководили какие бы то ни было стремления, кроме укрепления личной власти»86. Но «что ни говори, а казнь князя Владимира Старицкого ознаменовала конец удельной системы на Руси»87. И «таким образом получается, что вне зависимости от желаний и намерений царя Ивана опричнина способствовала централизации, была объективно направлена против пережитков удельного времени»88. Как видим, вывод Кобрина ближе к Платонову 1920-х, нежели к Носову 1960-х.
Никакого продвижения по сравнению со Шмидтом не заметно у Кобрина тоже. «Существовала ли в реальной жизни, — спрашивает он, — альтернатива тому пути, по которому пошел царь Иван, вводя опричнину? Да, существовала. Это показала деятельность Избранной рады, при правлении которой... были начаты глубокие структурные реформы, направленные на достижение централизации. Этот путь не только не был таким мучительным и кровавым, как опричнина, он и... исключал становление снабженной государственным аппаратом деспотической монархии»89. Ей-богу, Шмидт сказал то же самое короче и ярче. А терминологическая путаница все та же: по-прежнему абсолютизм, деспотизм и самодержавие пишутся через запятую, как синонимы.
Естественно, мнение Кобрина о Грозном резко отрицательное: «Садистские зверства этого монарха резко выделяются и на фоне действительно жестокого и мрачного XVI века»90. Тем более что «тот путь централизации через опричнину, по которому повел страну Иван Грозный, был гибельным, разорительным для страны. Он привел к централизации в таких формах, которые не поворачивается язык назвать прогрессивными»91. И вообще, «аморальные деяния не могут привести к прогрессивным результатам»92. Это шаг вперед по сравнению со Скрынниковым, но не по сравнению с формулой Шмидта об «абсолютизме, пропитанном азиатским варварством».
Интереснее, живее и богаче новыми фактами исследование Флори. Прежде всего потому, что он, как когда-то Носов и не в пример Кобрину, отчетливо понимает: самодержавная революция (автор, впрочем, этого термина не употребляет) коренным образом изменила всю дальнейшую судьбу России. «Происшедшие в правление Грозного перемены наложили глубокий отпечаток на характер отношений между государственной властью и дворянским сословием, определив на долгие времена и характер русской государственности, и характер русского общества не только в эпоху средневековья»93.
Флоря знает, что в годы этой революции «был оборван наметившийся в середине XVI века в России процесс формирования сословного общества» и «государственная власть приобрела столь широкие возможности для своих действий, какими она, пожалуй, не обладала ни в одной из стран средневековой Европы»94.
Вот, казалось бы, и подошел вплотную автор к преодолению дефиниционного хаоса, столетиями преследовавшего Иваниану. Один шаг отсюда до идеи о радикальном отличии самодержавия от европейского абсолютизма. Но как в свое время Зимин, Флоря этого шага не делает, уходя в рассуждения о сравнительных достоинствах сословных учреждений Западной и Центральной Европы. И в результате почти дословно повторяет искреннюю, но растерянную декларацию Покровского: «Приходится честно сказать читателю, что на вопрос об историческом значении деятельности Ивана IV мы до сих пор не имеем окончательного ответа. Остается лишь надеяться, что его могут принести труды новых поколений исследователей»95. Опять, выходит, будем ждать ответа от «новых фактов». Добавьте к этому неутешительному заключению Флори и привычно путаную сентенцию неоевразийца В.В. Ильина: «Никакой разницы между Иваном IV, укреплявшим централизм рубкой голов, и Петром I, бравшим рубанок и занимавшимся тем же — утверждением устоев восточного деспотизма в России, — нет»96.
Если исходить из представления об Иваниане как об индикаторе общественного сознания, такое топтание ее на месте означает, что дело плохо. Иллюстрацией к тому, насколько плохо, может служить книга Льва Гумилева «От Руси к России», тоже полная рассуждений об Иване Грозном и его опричнине. Хотя, строго говоря, автора нельзя отнести к следующему поколению историков, но издана книга все-таки в 90-е годы и популярность ее несопоставима с академическими трудами, которые мы сейчас цитировали.
Несомненно, что само явление откровенно разбойничьей опричнины в разгар замечательного подъема России, когда, говоря словами Гумилева, «уровень пассионарного напряжения суперэтнической системы» достигает пика и «жертвенности» положено стать ее высшей ценностью, безжалостно ломает всю его биосферную теорию. Чтоб спасти теорию, следует любой ценой вынести и опричнину, и самого Грозного, так сказать, за скобки русской истории.
Гумилев, однако, не имел никакого представления о том, что происходило за четыре столетия в Иваниане, и потому сделал он это несколько неловко. Вот так: «Опричнина была создана Иваном Грозным в припадке сумасшествия»97. Согласитесь, что это девятнадцатый век. Поскольку, однако, вынесено было это заключение в конце XX, автор чувствует, что на одном психиатрическом диагнозе далеко не уедешь, и добавляет, как принято, «объективные» причины. Оказывается, что «в опричнине мы в чистом виде сталкиваемся с тем, что характерно для каждой антисистемы: добро и зло меняются местами»98.
Ну что ж, хоть и звучит беаппеляционно, но читатель может все-таки потребовать объяснения, откуда вдруг взялась такая зловещая антисистема в самом сердце «пассионарного» государства, да еще в его наивысшей, «акма- тической» фазе. Ответ готов: «Она стала частным выражением того негативного мироощущения, которое всегда является следствием тесного контакта двух суперэтносов»99. Проще говоря, без железного занавеса между Россией и Европой «негативное мироощущение» и, стало быть, опричнина неминуемы.
Но почему тогда только в России? Почему не в Европе тоже? На этот вопрос нет ответа. Зато категорически утверждается, что «именно последнее мироощущение, воплощавшееся в России то в движении новгородских стригольников, то в ереси «жидовствующих» в XVI в., получило свое наиболее яркое воплощение в опричнине»100. Более того, оно же, это роковое мироощущение, «помешало победе России в Ливонской войне»101.
Может быть, читатель что-нибудь и понял в этой смеси экзотических терминов с откровенной проповедью нового железного занавеса. Я — нет. Кроме, конечно, того, что ни малейшего отношения к российской реальности XVI века, к опричной эпопее и к Ивану Грозному она, как мы теперь уже знаем, не имеет. Более важно, однако, что не только не открылись в Иваниане конца XX века новые философские горизонты, но и старые, как видим, оказались замутнены. И означать это может лишь одно: Россия снова на распутье.