По-иному объяснить историю 1920-х гг. невозможно. Когда прежний общественный строй государств Центральной Европы, не выдержав тяжести войны и поражения, рухнул, только рабочий класс мог выполнить неотложную задачу — обеспечить дальнейшее функционирование общества. Сила вещей всюду заставила профсоюзы и социал-демократические партии взять власть в свои руки: Австрия, Венгрия и даже Германия были провозглашены республиками, хотя ни в одной из этих стран никогда не существовало активных республиканских партий. Но как только непосредственная угроза социального распада отошла в прошлое и услуги профсоюзов стали не нужны, буржуазия попыталась лишить рабочий класс всякого влияния на государственные дела. Это принято называть контрреволюционным периодом послевоенной истории. Фактически сколько-нибудь серьезной угрозы установления коммунистического режима никогда не существовало, так как рабочие были объединены в партии и союзы, занимавшие по отношению к коммунистам резко враждебную позицию. (В Венгрии большевистский эпизод был в буквальном смысле навязан стране, когда необходимость защиты от французского вторжения не оставила нации другого выбора.) Реальной опасностью был не большевизм, а пренебрежение законами рыночной экономики, которое могли проявить в чрезвычайных обстоятельствах профсоюзы и рабочие партии. Ведь в условиях рыночной экономики нарушения общественного порядка и сбои в нормальном функционировании торгово-промышленного механизма, в иных обстоятельствах безвредные, способны были превратиться в смертельную угрозу[86], ибо они могли вызвать крах экономической системы, от которой зависело общество в отношении хлеба насущного. Этим и объясняется удивительный переход от, казалось бы, неминуемой диктатуры промышленных рабочих к реальной диктатуре крестьянства. На всем протяжении 20-х гг. крестьянство диктовало экономическую политику в целом ряде государств, в которых обычно оно играло весьма скромную роль. Теперь же оно оказалось единственным классом, способным поддерживать правопорядок, в современных условиях чрезвычайно хрупкий и чувствительный.
Яростная борьба за аграрные интересы бросает свет на режим особого благоприятствования, предоставленный в послевоенной Европе крестьянству по причинам политического характера. От движения Лаппо в Финляндии до австрийского «Хеймвера» крестьяне выступали поборниками рыночной системы, это и сделало их политически незаменимыми. Продовольственные трудности первых послевоенных лет, которыми пытались порой объяснить их гегемонию, не имели к этому особого отношения. Например, Австрия, для того чтобы обеспечить финансовые выгоды крестьянам, вынуждена была сохранить пошлины на зерно, снизив тем самым обычные нормы потребления, хотя и находилась в сильнейшей зависимости от импорта продовольствия. Интересы крестьянства нужно было защищать любой ценой, пусть даже аграрный протекционизм мог обернуться нищетой для городских жителей и непомерно высокими издержками производства в экспортных отраслях. Таким образом, класс крестьян, прежде не игравший заметной политической роли, приобрел вес, явно несоразмерный его экономическому значению. Страх перед большевизмом — вот та сила, которая сделала его политические позиции неприступными. И однако, этот страх, как мы видели, не был страхом перед диктатурой рабочего класса — ничего, хотя бы отдаленно ее напоминающего, на тогдашнем историческом горизонте не вырисовывалось — скорее, это был ужас при мысли о том, что рыночную экономику непременно поразит паралич, если вовремя не устранить с политической сцены все те силы, которые в критических обстоятельствах могут пренебречь правилами рыночной игры. И пока крестьяне представляли собой единственный класс, способный выполнить подобную задачу, их престиж оставался чрезвычайно высоким, а городские средние классы были фактически их заложниками. Но как только укрепление государственной власти и (даже еще раньше) превращение низших слоев городских средних классов в штурмовые отряды фашизма освободили буржуазию от зависимости от крестьян, политическое влияние последних резко пошло на убыль. После того как «внутренний враг» в городах и на заводах был нейтрализован или усмирен, крестьянство оказалось низведенным до своего прежнего, весьма скромного, положения в индустриальном обществе.
Положение же крупных землевладельцев осталось неизменным. В их пользу действовал более устойчивый фактор — растущее значение сельскохозяйственной самодостаточности. Великая война втолковала обществу фундаментальные принципы стратегии, и наивно-бездумные надежды на мировой рынок сменились судорожно-истерическими усилиями всячески увеличить собственное производство продовольствия. «Реаграризация» Центральной Европы, толчком для которой послужил панический страх перед большевизмом, завершалась под знаком автаркии. К прежним аргументам относительно «внутреннего врага» теперь прибавился новый довод — «враг внешний». Грозные политические события даже самым недалеким людям открывали глаза на то, что перед лицом надвигающегося краха международного порядка собственно экономические соображения мало что значат, — либеральные же экономисты видели в этом, как всегда, романтические заблуждения, порожденные ложными экономическими теориями. Женева продолжала свои тщетные попытки убедить народы в том, что им нет никакой нужды отчаянно копить свои запасы, ибо преследующие их страхи совершенно беспочвенны, и что если бы только все стали действовать в полном согласии, то можно было бы восстановить свободу торговли на пользу всем и каждому. В духовной атмосфере той эпохи, отличавшейся поразительным легковерием, многие считали само собой разумеющимся, что разрешение экономической проблемы (что бы ни понималось под этим конкретно) не только ослабит угрозу войны, но и покончит с нею раз и навсегда. Столетний мир создал непреодолимую стену иллюзий, за которой невозможно было разглядеть действительные факты. Тогдашним авторам была свойственна какая-то удивительная невосприимчивость к реальности. А. Дж. Тойнби считал допотопным предрассудком национальное государство, Людвиг фон Мизес видел нелепую иллюзию в суверенитете, а Норман Анджелл объявил войну простой ошибкой в коммерческих расчетах. Понимание принципиальной важности политических проблем опустилось до небывало низкого уровня.
Битва за свободу торговли, которая в 1846 г. велась и была выиграна вокруг вопроса о хлебных законах, восемьдесят лет спустя началась вновь и по тому же поводу — на сей раз, однако, исход ее оказался иным. Мучительная проблема автаркии с самого начала преследовала рыночную экономику, а потому либеральные экономисты пытались заклясть дух войны и в своих аргументах исходили из наивного допущения о неразрушимости рыночной экономики. Никто не замечал, что все их доводы лишь демонстрируют, сколь громадному риску подвергает себя народ, всецело полагающийся в отношении своей безопасности на такой хрупкий институт, как саморегулирующийся рынок. Автаркическое движение 20-х было по существу пророческим: оно указало на необходимость адаптации к постепенному разрушению прежнего порядка. Великая война открыла людям глаза на опасность, и они вели себя соответственно, но поскольку действовали они десять лет спустя, связь между причиной и следствием не принималась ими в расчет как нечто несущественное. «Нужно ли защищаться от не существующих более угроз?» — вопрошали тогда многие. Эта порочная логика не только помешала им понять истинный смысл автаркии, но и, что гораздо важнее, затуманила их взгляд на фашизм. На самом деле и автаркия и фашизм объяснялись следующим фактом: после того как массовое сознание получает сильное впечатление опасности, вызванный ею страх продолжает существовать в скрытой форме, пока причины его остаются неустраненными.
Мы утверждали, что европейские народы так и не смогли избавиться от шока опыта войны, неожиданно столкнувшей их с теми опасностями, которые таит в себе всеобщая взаимозависимость. Тщетным оказалось возобновление торговых связей, напрасно бесчисленные международные конференции рисовали идиллические картины мира, а десятки правительств решительно высказывались в пользу принципа свободы торговли — ни один народ не мог забыть простую вещь: если он сам не будет владеть теми источниками продовольствия и сырья, которыми пользуется, или же доступ к ним не будет надежно гарантирован военными средствами, то ни твердая валюта, ни сколь угодно прочный кредит уже не смогут его спасти и он окажется совершенно беззащитным. Не могло быть ничего более логичного и естественного, чем та последовательность, с которой данная основополагающая идея формировала политику различных государств. Источник опасности не был устранен, а если так, то можно ли было всерьез рассчитывать на то, что страх исчезнет?