— О чём он думал в последнюю минуту? Это же всё равно не мгновенно. Обо мне думал или о матери? Или вспоминал, как в детстве меня на плечах катал? Прикольно так было, кстати, – Юра улыбнулся, его голос дрогнул и стих, – летишь над землёй и над мелкими головами – самый высокий и, вроде как, важный. Папа меня всегда всяким «мужским вещам» учил, но ничего не пригодилось. Ни одной табуретки не сделал, даже в школе. И гвоздя ни одного не вбил. И готовить никак не могу, хотя он так старался научить. Я когда мелкий был, мы жуков собирали с ним. Майские так в пальцы впивались, жуть. А потом я кузнечика случайно хлопнул – ревел так, что успокоили только соком. Апельсиновым, кстати. Мы богато не жили, квартира ещё прадедовская, остальное – с трудом, еле-еле, пока матушка работать не пошла, наконец. Ну вот и приносил мне отец раз в месяц апельсины – сладкие невозможно или, наоборот, кислющие. Обожал этот момент: сидим за столом, он мне рассказывает что-то из детства, а я ем, все руки липкие от сока, лицо щиплет, но так хорошо. И смотрел он не меня так…по-доброму, что ли. Мать так никогда не смотрела. И никто не смотрел. И апельсинов не носил. Только ты вот. Во сне он таким взглядом и смотрит теперь, – Юра резко замолчал, поджал ноги, уронил голову на колени и всхлипнул. Тору почувствовал, как из сердца со скрипом вытянули тугую пробку, – не могу я больше. Скучаю. Эти шесть лет как во сне. Каждый раз думаю, что мне четырнадцать и я сплю тридцать первого. Проснусь, а он домой заходит, уставший, измученный, но живой. Он в гробу такой стеклянный лежал, будто мне вообще всё привиделось: и апельсины, и жуки и разговоры. И мать так орала на меня. Я и понимал, что ей нужно, что важно, но всё равно так больно было. Сбегал то к Кире, то к Сергию, духовнику своему. И всегда молчал или говорил по мелочам.
Тору видел, как Юру трясло, понимал, что это не предел, что внутри – кипит и зреет, болит и жжёт, но не мог торопить или подталкивать. Родной отец, изменивший его матери, показался ещё более мелким и жалким человеком, пылью, случайно попавшей под ноготь Кирсанову Алексею Игоревичу.
— Не знаю, почему так получалось. Духовнику я вообще всё доверял, а это не смог. И вообще ничего семейного. Такое разве может только от одной фразы появиться? Мне мать однажды сказала помалкивать про дело одно, а я до сих пор молчу – не бывает же?
— Бывает, – кивнул Тору, – одна фраза всё сломать может. Я вот до сих пор помню Ойкаву-куна, который меня психом называл. И много кого ещё. Может, просто я злопамятный.
— Самурай, – посмеялся Юра и вытер слёзы – песчинки остались на лице колючей россыпью, – самурай должен быть злопамятным.
— Юр, ты плачь. Я никому ничего не скажу. Даже Кире.
— Так и помру настоящим мужиком?
— Куда это ты помрёшь? Не пущу, – фыркнул Тору. – А если не секрет...что Нина Юрьевна сказала-то?
— Давай не надо?
— Юр.
— Да ты впечатлительный, – Юра шмыгнул носом и, посмотрев на фонарь, чихнул, – точно?
— Сто процентов.
— Я когда-то начал, что у меня брат должен был родиться, да? – Тору посмотрел на Юру, кивнул и нахмурился. – Не родился, в общем. Вот.
Юра зажмурился, взялся за виски и помассировал, так резко и грубо, что у Тору заболела голова. По воде пробежалась хлипкая волна, мимо проплыл невысокий пароход – белый бок выглянул из сумеречного света и снова скрылся в туманности вечера.
— Ну что смотришь-то? – Юра сдавленно выдохнул, задрожал ещё сильнее и отшатнулся, когда Тору попытался прикоснуться. – Не смей меня жалеть!
Он прикрикнул, но вскоре полушепотом добавил хриплое: «Извини».
— Мне года четыре было, когда мама забеременела. Мне объясняли, что Бог, когда пора, «посылает маме в животик малыша». Сейчас звучит дико, в каком-то смысле, но в четыре года правдоподобно вполне. Папа мне всё внимание уделял, чтобы я не ревновал и не злился – хороший период был. А я и не ревновал, и не злился, ходил вокруг мамы и её живот наглаживал. Он иногда в руку толкался так, знаешь, – Юра показал смазанный жест, но Тору понял и повторил, – да-да, вот так. Так сложно поверить было, что там, под рукой, правда что-то живое. Мой брат. Или сестра. Мама ни разу ко врачу не ходила, вроде бы. От лукавого же, понимаешь – ни УЗИ, ни анализов. Постилась, молилась и всё. И я в какой-то момент понял, что так жду этого братика, ужас просто. Про сестру даже не думал, родителям сразу сказал, что братик. Думали Елисеем назвать. А девочку, если что, Любовью. Но там ни Любови, ни Елисея, в общем, да, – Юра нервно хохотнул, а потом прижал руку ко рту и побледнел, – прости.
— Ничего, – Тору похлопал его по спине, – подожди немного и говори. Всё в порядке.
Больше всего он боялся, что Юра вдруг замолчит и снова оставит его, ненадёжного друга и слабую опору, в тягостном замешательстве.
— Папа был на работе, – сдавленно ответил Юра. Его мутило. – У мамы отошли воды. Я видел, как она мучилась. У неё кровь по ногам текла, – он не моргая смотрел перед собой, – такая тёмная кровь. По кровати, по полу, в ванной. Отец ехал домой по пробкам, задерживался. Мама кричала и молилась, молилась и кричала. Я в комнате прятался, было жутко страшно. И она заходит ко мне, рукой окровавленной держит дверь и смотрит. Улыбается, – Юра глубоко вдохнул, переживая новый приступ тошноты, – почти скалится. Я просил её поехать в больницу, но она, конечно же, отказалась. Врачи же убийцы, а мы все под Богом ходим, и Бог распоряжается. Я тоже молился, просил, чтобы всё это закончилось побыстрее. До сих пор помню это чувство, не знаю, с чем сравнить. Потом всё как-то затихло, я к маме захожу в комнату, а она на кровати. У неё там, – Юра зажмурился и потёр пальцами переносицу. За спиной шумно гаркнула птица, – голова торчит. Висит так, знаешь, на бок немного. А потом тельце полностью вылезает. Синее. Вот прям синее-синее. И как тряпочка висит в руках. В крови всё, жутко воняет металлическим – я, помню, полкомнаты заблевал. И мама потом смотрит на меня и говорит, что братик умер, а мне повезло, что я родился. Сказала, что я бы так же лежал куском мяса, если бы не Божья милость. А я знаю уже, но когда она это всё сказала...я тоже умер, по крайней мере, так показалось. Отец потом так ругался, что я видел всё, старался отвлечь, хотя сам переживал жуть как. Я вот ради него молчал. Может быть, и не из-за матери. Не люблю расстраивать людей.
Тору почувствовал, как по спине пробежал холодок. Неужели Юра действительно держал в себе это шестнадцать лет? Шестнадцать лет – и никому ни слова, с улыбкой и шутками? Как после этого он мог смотреть на проблемы Тору и всерьёз помогать их решать? Как у него хватало мужества не обесценить и не втоптать в грязь?
Из-за этого, значит, такая стойкость в моргах и обморок на акушерстве? И всё равно же держался до последнего, после такого-то. Мальчишка совсем, пять лет – и с пяти лет этот кошмар тянется. А он не сломался. Не бывает.
— У нас вообще мужская линия несчастливая. Дед рано погиб, отец тоже. Я в детстве чуть не помер, как раз из-за лёгких. Заболел, но меня лечили обычно травами или молитвами, в тот раз тоже, но я не выздоравливал. Сейчас уже понимаю, что пневмония, скорее всего, а тогда казалось, что на грудь камень положили и давят. Но я выздоровел. Теперь вот, уже пятнадцатый год после этого небо копчу.
Юра задышал свободнее и улыбнулся – Тору увидел, как прояснился его взгляд: прояснилась и оставшаяся в зрачках смерть.
Юра лёг на холодный песок. Тору лёг рядом и посмотрел в небо. Бледные звёзды пробивались сквозь повисшую над землёй дымку.
— Как тогда.
— Когда? – переспросил Тору.
— На вечеринке. На скамейке.
— Это…тогда?
— Тогда, – кивнул Юра и, прочитав на его лице молчаливый вопрос, добавил, – не показалось.
Тору расплылся в счастливой улыбке. По крайней мере, он был чуть более смелым, чем мог представить.
Наше трепетное
Тору с предельной внимательностью и трепетом разглядывал стены и баннеры аэропорта. Каждый уголок, каждая неровность и каждая моргающая лампа дышали воспоминаниями: его история в Москве началась здесь, в Шереметьево, выговорить название которого у него не получалось и по сей день. Тогда лица людей казались ему далёкими пятнами, навечно застрявшими в русском холоде, однако сейчас он видел в них что-то родное и притягательное, что-то, за что хотелось крепко-крепко зацепиться и больше никогда не отпускать. Тору полюбил Россию: не через тревожную мать, серые здания и висящую в воздухе тоску, но через душевную теплоту, искренность и непредсказуемость, через странности, редкие, но честные улыбки и – Юра ощутимо толкнул его в плечо, ненадолго вырвав из кокона мыслей – впервые обретённых друзей.