«Мне так больно сквозь дым дышать,
Мне так страшно вставать на кон,
Я хочу убежать из дней бесконечных прочь.
И когда нету сил кричать, вспоминая свой странный сон
И фарфоровый диск, увенчавший весеннюю ночь»
Юра пел, хриплым голосом брал ноту за нотой и звучал так, будто действительно был создан для музыки. В его исполнении не было фальши или надменности – он делал это так искренне и просто, что каждая строка оживала и шептала о чём-то своём.
Песня казалась отныне неминуемым прощанием.
Тору слушал её с глубоким вниманием и понимал, что Юра пел для него. Про себя. Именно этот момент был кульминацией их решения, наивысшей близостью и честностью.
Тору замер в безмыслии, не в силах отвести взгляд. Слёзы замерли вместе с ним, не позволяя себе нарушить воцарившуюся на несколько жадных минут гармонию.
«...мне кажется, что не зря мы столкнулись с ней визави,
И, мне кажется, мир никогда не утратит нас»
В финальном проигрыше Тору вспомнил, как они с Юмэ любовались луной. Это был один из последних проведённых вместе вечеров и одна из последних ночей, позволивших ему почувствовать себя по-настоящему счастливым. Тогда, в обрамлении звёздного света любуясь жёлто-пепельным диском, Тору не знал, что через пару дней их общение прервётся на долгие годы и, может быть, навсегда.
Сейчас ему не хотелось думать ни о чём внешнем, но назвать Юмэ сторонним не получалось даже спустя многие ночи бездонной вечности.
Юра со звоном заглушил струны и выдохнул, оставляя гитару в сторону.
— Не смеялся, молодец.
— Тебе так подходит музыка, – заметил Тору, – это, наверное, твоё искусство.
— Моё искусство – зубы долбить, – отшутился Юра, – если только вместо анестезии пациентам петь, чтоб спали.
— Ты зря так.
— Я не человек искусства, – он похлопал по струнам, заставив их недовольно простонать, – я им только зарабатывать могу. Как дизайн, хоть и это в моём исполнении перестаёт быть искусством. Я же не создатель.
— Ты можешь стать создателем.
Тору с сопереживанием посмотрел на гитару. Только что помогала так много рассказать о себе, а теперь – молчит и будто не помнит услышанного.
— Быть создателем тяжело и слишком ответственно, – Юра заметно напрягся: спина вытянулась, а между бровей пролегла едва видимая морщинка, – если что-то происходит, это всегда твоя вина. А с ней потом жить. Тяжело жить виноватым. А ещё тяжелее к своему творению привязаться, а потом потерять. Мало ли. Я поэтому даже отцом быть боюсь. Потерять страшно. Тем более такое хрупкое. Да, особенно хрупкое. А оно всё такое, наверное.
— Рукописи не горят.
— Люди горят. Хорошо, как сухое дерево. А с ними и рукописи. Они же тоже дерево.
— Но ты подумай, – предложил Тору, – я готов быть твоим самым сумасшедшим фанатом.
— Останешься сегодня, сумасшедший фанат?
— Подумаю, – Тору заглянув в окно. Вот и Луна показалась. Порванная дымчатым серым облаком луна.
— А разве сумасшедшие фанаты не должны радоваться таким предложениям?
— А я вот другим радуюсь, – усмехнулся Тору, – я же по-настоящему сумасшедший. Особенный сумасшедший фанат, ты знаешь.
— Никогда бы не поверил, что в тебе столько сил, – сказал Юра, но, в тусклом свете присмотревшись к удивлённому лицу Тору, объяснил: – в смысле, я про идеи.
— А я бы не поверил, что ты такой терпеливый. В смысле, я про то, с каким спокойствием ты терпишь мои идеи, – с иронией повторил Тору.
Конечно, он не стал никуда уходить. А мог ли?
Шаг тридцать пятый. Твой сонный портрет
Постепенно Тору привык к тому, что жизнь стала ощущаться иначе. Когда чувство перестало быть новым, он вернулся к размеренному быту: мысли о Юрином здоровье беспокоили всё реже, а сам Юра уверенно убеждал его в том, что с ним не происходило ничего страшного. Тору старался верить. В конце концов, если Юра так решил, то так тому и быть, а бесцеремонно врываться в чей-то внутренний мир он считал низким и подлым. Жизнь научила, что это не приводит ни к чему хорошему.
Когда приступы случались в неожиданные и неподходящие моменты, Тору вёл себя непринуждённо – насколько мог позволить при колотящемся сердце и нарастающем беспокойстве. Юра всё чаще бросал сухое «Прости» или вовсе старался не обращать внимания на происходящее. Он стал заметно чаще извиняться – Тору не знал, послужило ли новое причиной таких изменений, но, в любом случае, был ему благодарен. Юру стало проще понимать, потому что он позволял прикоснуться к своей душе.
Можно ли было не заметить перемен, если Тору больше не мялся в очередях и транспорте, не ходил, опустив глаза в пол, и не заикался, начиная спор, а Юра вёл себя сдержаннее и, не растеряв ни капли уверенности, находился в состоянии приятной отрешённости?
Тору нравился процесс внутреннего перерождения. Юре, по его словам, тоже, хотя поначалу он точно чувствовал себя неуютно. Это читалось в каждом его движении: как он просыпался по утрам, как садился за стол, как держал наконечник и ручку, как забрасывал рюкзак на плечо и как ложился в кровать – всё говорило о том, как тяжело ему было принять в себе нового человека.
Тору чувствовал ответственность перед ним и его вдруг обнажившейся хрупкостью. Сейчас Юра перестал казаться кем-то близким и признанным. Знакомый много лет образ с каждым вдохом отдалялся, уходя всё глубже в объятия смерти. Ему на смену приходил другой Юра, тот, кому, должно быть, досталось чуть больше времени.
Тору упрямо не понимал, как успел проникнуться Юрой настолько, чтобы всерьёз размышлять о совместном конце.
То, что долго терзало Тору в его отношении и казалось неразрешимой загадкой, вдруг сложилось, как дважды два.
Они больше не поднимали тему времени, жизни и смерти, предпочитая наслаждаться ускользающим настоящим. Ценить мгновения стало проще – мысли о самоубийстве посещали Тору так редко, что иногда ему начинало казаться, что он в самом деле хотел и любил жить. И он любил.
Юра раз за разом выбивал его из состояния задумчивости, отвлекая на бытовые мелочи или природу. В один из солнечных дней он заставлял Тору смотреть на закат, пока солнце полностью не упало за горизонт. Комната окрашивалась в оранжево-красный: цвет мазками ложился на подоконник, стены и кожу, бликами отражался от зеркала и играл оттенками на волосах.
Небо за несколько минут глотало солнечный диск. Тот, умирая, оставлял на память венец из желтоватых лучей – не греющих и не освещающих. Мёртвых лучей, тянущихся из преисподней.
На протяжении этих дней Тору почти не рисовал: изредка брался за кисть, но ограничивался малоформатными абстракциями, которые раскупались быстрее и дороже любых его работ.
***
Неожиданно холодным субботним утром Тору проснулся раньше обычного: отбросил одеяло, содрогнулся в объятиях окруживших его мурашек и, накинув кофту, сел за стол, освещаемый только-только пробившимся солнцем. В голове зазвенела напряжённая пустота. Каждый день поднималось солнце. Каждый день оно садилось за горизонт. И всегда по-разному. Он каждое утро поднимался с постели. Каждую ночь ложился под одеяло. И всегда одинаково.
Тору было по-прежнему тяжело находиться наедине с собой, но сейчас он игнорировал навязчивые мысли и не спешил бросаться за ними в пропасть. Мысли и мысли.
«Много грузишься», – прозвучало голосом Юры.
Тору вздрогнул и оглянулся. Не галлюцинация: Юра шумно потянулся, завернулся в одеяло и сел, свесив ноги на пол. Острые колени целовало несколько краснеющих синяков.
— Всё болит, – почти жалобно протянул Юра, – весь день буду в кровати. Может быть, даже сериал посмотрю.
— Прости.
Юра махнул рукой и остался неподвижно сидеть на краю кровати. Тору пристально смотрел на него, пока, наконец, не взял в руки лист и карандаш.
«Как же я безобразно плох в графике», – вздохнул он, глядя на слишком грубые и невыразительные штрихи.