Юра собирал такие…совершенно безумные вещи, но всё равно оставался для Тору самым близким и понимающим человеком. Может быть, в этом действительно не было ничего такого, а Тору всё просто преувеличил? По привычке развёл драму на пустом месте и придумал то, чего на самом деле не было?
Он мог бы размышлять о своих чувствах и взаимоотношениях с реальностью ещё несколько недель, но в один из дней случилось то, что заставило его принять окончательное решение. Болезненное и непростое, но единственно верное. Решение, не приняв которое он никогда не смог бы себя простить.
Во время учёбы Юра привычно закашлялся – прямо около стоматологической установки, во время работы: выпустил из пальцев наконечник, прижал ладонь ко рту, шумно втянул воздух и, сжавшись, рвано выдохнул. Возможно, это произошло из-за разлетевшейся пыли или излишней духоты аудитории – Тору не знал. Но видел на бледной перчатке совсем не бледную кровь.
Юра спешно вышел из аудитории, а Тору смотрел ему вслед до самого возвращения. Он не мог поверить в то, что только что случилось. В голове проносились статьи медицинских журналов про туберкулёз, рак лёгких, эмболию и бурую индурацию. Тору чувствовал, что снова начинает паниковать, в этот раз – оправданно и разумно. Он знал, что Юра не расскажет, даже если неожиданно прижать его к стене и спросить напрямую. Он был настолько умён, что мог в одно мгновение придумать сотню оправданий, в которые Тору обязательно поверит. Поверит, потому что за всё время их общения не научился поступать иначе.
Остаток занятия он, потерянный и не представляющий, как вести себя дальше, смотрел на сосредоточенного и внимательного Юру, который вёл себя так, будто не произошло ничего удивительного. Будто он в самом деле каждый день кашлял кровью.
Тору и сам едва не задохнулся в осознании. Ему захотелось ударить Юру чем-нибудь тяжелым и расспросить обо всём с самого начала. Может быть, Тору и не обладал выдающимся талантом в клинических дисциплинах, но его знаний было достаточно для того, чтобы понять, что происходящее не могло быть простым бронхитом. Не могло быть и туберкулёзом, и как раковый больной Юра не выглядел. От эмболии он бы уже успел десять раз умереть, а для сердечной недостаточности не хватало многих факторов. Тору чувствовал себя глупым и бесполезным, он, проучившись в медицинском университете столько лет, не мог даже примерно представить, чем был болен его друг и что убивало его в этот самый момент.
Заговорить первым Тору не решился. Намекал, подводил к теме извилисто и попусту ждал, что Юра сдастся под едва ощутимым напором и расскажет всё сам. Разве он давал повод усомниться в своей дружеской верности? Разве не был тем, на кого можно положиться? Неужели он так и не заслужил взаимного доверия?
Тору было обидно за себя и обидно за Юру, не находящего в нём поддержки. Должно быть, он в самом деле оказался плохим другом и совершенно не представлял, как это можно было исправить.
Подготовка к сессии с каждым днем шла всё хуже. Мысли Тору занимал Юра, его лёгкие, кровь и – совсем немного, больше напоминая тень – отношения с матерью. Они так и не помирились, несмотря на многочисленные попытки извиниться и поговорить по душам. Тору старался не обращать внимания на колкие взгляды и едкие замечания, но иногда, когда и так истощённые нервы были на пределе, ему приходилось особенно тяжело.
В голове не укладывались схемы и алгоритмы, наконечник то и дело валился из рук или переставал слушаться в самый неподходящий момент. Всё чаще Тору становилось жаль будущих пациентов: кому-то наверняка не повезёт столкнуться с таким безответственным врачом.
Но всё же он надеялся, что до работы не дойдёт. Надеялся успеть повернуть в нужное русло и заняться тем, что будет наделять жизнь смыслом. Потому что Юра снова оказался прав: у Тору в запасе было непозволительно мало времени. Он тратил драгоценные часы на фармакодинамику противосудорожных средств и переписывание параграфов о нормировании глубины колодцев и всё тяжелее понимал, чего на самом деле хотела душа.
Сейчас Тору старался проводить с Юрой как можно больше времени и забыть о прежних обидах: коробка, ложки и даже нательный крест потеряли значимость перед лицом раскрасившей перчатку крови. Тору было всё равно на неполученные записки, на чью-то любовь или ненависть, на поцелуи, которые Кира дарила Юре, и на поезд, бегущий забрать его жизнь. На занятиях не существовало лекторов и профессоров, доцентов и лаборантов – все слиплись в неоформленный комок лоснящейся розовой плоти. Тору видел голубоватые тетрадные клетки, Юрин прыгающий почерк и свою нерешительность. Он продолжал упрямиться, хотя понимал, что Юра уже сделал свой первый шаг.
В его дрожащих руках лежала судьба двух давно всё понявших людей. Тору продолжал внушать себе, что ему показалось, что почти все Юрины слова он воспринимал неправильно и трактовал по-своему, упуская лежащую под носом суть. Однако попытки самоубеждения неизменно заканчивались провалом: он не мог настолько пренебрежительно относиться к своим глазам и ушам, а в особенности к своей коже, чувствующей больше и знающей – лучше.
Тору непростительно долго набирался сил, чтобы начать действовать, а когда начал, было уже, наверное, поздно. Он не знал. Не знал, но, стараясь стать ещё более близким и жизнерадостным, более понимающим и чутким, вёл себя как безнадёжный неудачник. Наедине с собой Юра, наверное, смеялся над ним. Может быть, обсуждал с Кирой их вечерние посиделки, приобретшие новые оттенки по-прежнему плачущего серого цвета.
Тору позволил всему случиться. Он чувствовал, как время наступало на пятки, чувствовал холодные прикосновения минут и потеплевшие – всё такого же счастливого и живого Юры.
Тору принял возможность рождения из глубин души ещё не изведанного, принял новый опыт, позволив ему войти в себя и сместить прежние установки, приносившие только острую боль. Вопреки нерешительным ожиданиям Юра также уверенно и радостно откликнулся на изменения, разрешив Тору, пускай на несколько мгновений, увидеть себя другим. Такой Юра был непривычным и ещё более недоступным для понимания: в редкие моменты особой близости, не похожей на всё, что было раньше, он оказывался податливым и чувственным, реагирующим на любые волнения, тихим, осторожным и плавным, но настойчивым и жадным до молчаливых разговоров и шумной тишины. Юра открывался ему так, как Тору не мог даже ожидать – именно сейчас, в образовавшемся между ними духовном слиянии, он понял, почему этот шаг был так необходим.
Всё произошло спонтанно и неожиданно. Вовремя.
За несколько недель Тору смог познакомиться с другим собой, с человеком, которого ему едва удавалось узнать в зеркальном отражении: крепко стоящим на ногах, остаточно робким, но решительным и больше не сомневающимся.
Такой Тору позволял читать себя человеку, который искренне этого желал, и сам уверенно читал уже не чужой внутренний мир.
Пускай глаза Юры держали в себе стынущую бесконечность и рушащуюся надежду, Тору был счастлив возможности видеть их с нового ракурса: наконец он мог посмотреть на смерть сверху вниз и, будучи готовым сражаться, бросить ей вызов.
— Ты надумываешь много, – сказал Юра, перебирая гитарные струны, – иногда лучше просто расслабиться. Проверено.
Смутившись, Тору в шутку стукнул его подушкой, из-за чего аккорд дрогнул, издав плывущий натянутый звук.
— Кира хорошо играет. Я пытался учиться, но как-то не нравится, что выходит.
— Сыграй мне что-нибудь, – попросил Тору.
— Ну нет, – решительно ответил Юра, – говорю же, что плохо.
— Пожалуйста.
— Нет.
— Юр, – обиженно протянул Тору.
Юра закатил глаза.
— Один раз, – тяжело выдохнув, согласился он. Тору показалось, что он действительно волновался. – Засмеешься – убью.
— Обещаю.
Юра начал играть, а Тору не посмел погрузиться в свои мысли. Он смотрел на то, как свет падал на бледную кожу и блестящий гитарный гриф, как быстрые пальцы меняли аккорды, на первый взгляд, хаотично бегали по струнам, и видел перед собой безоблачное будущее.