Литмир - Электронная Библиотека

— А мы деду подстрижем! — Коля щелкает ножницами, лежавшими на столе вместе с шилом и дратвой, — старичок, видимо, сапожничал, коротая ночи.

— Подстрижем!

— Ребята! Да отвяжите вы меня, ради бога. Пожалейте старость-то! — верещит, захлебывается писком старичок. Над воротником тулупа блестят, выкатываются черные пуговки-глаза. Он задыхается, овчина лезет в нос, в рот.

Рыжие клочья опадают на овчину, на пол, обнажается остренький, веснушчатый подбородок.

— Сволочи, сучьи дети! — кричит старичок с придыхом и хрипом.

— Не волнуйтесь, дедушка! Помолодеешь — и отпустим, — улыбается Коля, в его тихих, густо-голубых глазах отсвечивает, прыгает любопытство.

— Атанда! — стучат в дверь. Компания, сшибаясь у порога, отталкивая друг друга, выскакивает из сторожки. Старичка развязать забывают, он задыхается, бьется в жаркой овчине.

Тревога поднята зря, прохожий свернул, не доходя квартала. Но старичка и сейчас никто не вспоминает, криков не слышно, да и не услышишь, потому что старичка настиг сердечный удар.

Потом компания сидит в подвале, пьет вино, прихваченное в ларьке, и с живостью вспоминает приключение.

Коля держится с горделивою замкнутостью: губы помечает этакая надменно-победительная усмешечка, холодно-строго сужаются глаза, неестественно выпрямляется, отвердевает шея — уж так доволен Коля собою, уж настолько значительнее и смелее он сидящих вокруг приятелей, что и говорить-то ему неохота. Только со странною поспешностью дергается кадык на открытом горле — это проглатывает Коля сладкую, обильную слюну. Не то что ему страшно, неловко или противно, но, повторись сегодняшний вечер, Коля, пожалуй, не полез бы в ларек, не стал бы мучить старичка, и невозможность переиначить сделанное понуждает так бешено работать слюнные железы, понуждает Колю повторять про себя: «Пустяки, пустяки! Подумаешь! Вышло, и ладно, не думай!..»

Сразу же после ареста его возили, показывали труп старичка. Коля уже забыл о своих размышлениях в подвале и даже упрекнул старичка: «Эх, дед, дед! Надо тебе было выходить. Спал бы да спал. Сейчас бы пиво где-нибудь пил».

Полина Федоровна на первом же допросе говорит с профессиональным спокойствием:

— Вот, Коля. Ты человека убил. Теперь что скажешь? — точно они и не расставались на три года, а все продолжается старый разговор, точно Коля прямо с подножки угнанного автобуса сошел у дощатой сторожки.

— Я не думал, что так получится, Полина Федоровна.

В «своем любимом досье» — общей тетрадке — Полина Федоровна запишет после суда против старой записи о Коле: «Какая я дура! Не разглядела. Да нет, мне бы и в голову не пришло. Что с ним будет».

В колонии он провел ужасный год — старожилы помыкали им, с какою-то неистощимой злобой и изобретательностью унижали его: неделями Коля сидел без обедов — отбирали; стал бессменным приборщиком в уборной, ходил в синяках и шишках, полученных за нерасторопность.

И тут судьба отомстила Коле со всей жестокостью за прежнюю душевную леность, за холодное, бесполезное отрочество, определив ему не раньше и не позже, а именно теперь привязаться, сердцем поверить странному человеку по фамилии Курабов. Он отсиживал пятый срок, и среди этих лет была плата и за убийство, и за ограбление банка, и за подделку каких-то очень крупных финансовых документов. Курабов был очень замкнут, носил золотые очки, золотые карманные часы, никогда не грубил и ни с кем не ругался, все его боялись и чрезвычайно уважали, даже сам начальник колонии по прозвищу Казань. Поговаривали, что Курабов имеет два высших образования, знает несколько языков и на воле у него осталась распрекрасная жена, будто бы народная артистка. Она его до смерти любит и шлет каждую неделю богатые посылки.

Для Коли злее и ехиднее наказания судьба не могла придумать: полюбить этакого демонического человека и не быть с ним знакомым, жадно собирать о нем все слухи, исподволь выспрашивать о его привычках, пристрастиях, с почти женской ревностью следить за каждым шагом, каждым взглядом и даже не надеяться, что он когда-нибудь заметит тебя — какое ему дело до такой мелочи. Ну, не славная ли месть: заставить тратить на столь пустое занятие все силы сердечные?

Он так глубоко и страстно обожает Курабова, что удерживается от внешнего подражательства, хотя невероятно хочется и ходить так же, и взглядывать этак коротко, искоса, загадочно, и разговаривать, чуть заикаясь, но воздержись, воздержись, если опасаешься стать злой карикатурой на любимого человека!

Но должен же быть какой-то выход этому обожанию! Подойти Коля ни за что не решится, заговорить тем более. Но надо же что-то делать, предпринимать, стараться хоть на сантиметр стать ближе к этому человеку! Пробудившееся наконец воображение работает с полной нагрузкой: Коля видит себя в каком-то городе, могущественным, загадочным, с какой-то изумительно красивой женщиной, его имени достаточно, чтобы люди приходили в трепет, в ужас, от его слова зависят судьбы государств. Он прямо-таки заболевает желанием хоть минуту побыть Курабовым.

«Надо бежать, — решает Коля. — Только бежать». Представляется парк в родном городе, веранда Зеленого ресторана, он, Коля, в окружении бывших приятелей. У них открыты рты от восхищения, вытянуты лица от почтительности, — еще бы, с ними разговаривает сам Коля. В общем, он представляет то, что недавно представлял Серега, размышляя о знакомстве с ним.

И он бежит. И обязательно доберется до родного города — в этом теперь смысл и цель жизни, и город обязательно увидит маленького Курабова.

Серега освобождается ото сна разом, без медлительной, дремной подготовки.

— Старичок, Серега. Давай, подъем! — Коля сидит рядом, неодетый, неумытый, но уже зажжена папироса, лицо не измято, не заспано — видно, давно встал.

— Ты что, Коля?! Рано же. — Серега мерзнет, дрожит, кутается в одеяло.

— Ничего, старичок. Давай чухайся скорее, разговор есть. — Коля глубоко, редко затягивается дымом, ждет пока Серега согреется.

— Ты чего, Коля?

— А-а… Ну вот. Доброе утро, старичок. Слушай, пойдешь со мной?

— Коль… Ну… Ты же в колонию! Мне-то зачем?

— Передумал, Серега. Расхотел. Все равно гореть, хоть дома побываю. Пойдешь?

— В Майск, что ли? Коля?

— Согласен, да?! Молоток! Ну, заскочим в Майск. А потом двинем ко мне. Мальчики у меня вот такие! Серега, кореш, давай петуха! Ну, мы с тобой прогуляемся!

— Да нет, Коля! Подожди. Я же просто так спросил, — Серега чувствует: идти не надо, не хочется; что же — и мать даже не увидит, ну, Женечку, понятно, можно вызвать, но к матери-то не заглянуть, она же не отпустит. И как это идти? По Майску бы поколобродить — куда ни шло, а так — в неопределенность — нет, нет, не готов Серега к таким походам! — Коль, вот не знаю… Куда я?.. Мне же костры жечь. Да, да, костры, не бросишь же! — Серега воодушевляется этим объяснением: конечно, он же при деле, как пойдет, понимать надо!

— Ну, дедушка, не ожидал. Боишься разве? А зря. Чего ты теряешь? За твою историю тебе — точно! — пятерку влепят. А ты костры, костры! Кому они нужны? Перед гавриками этими, с трассы, хочешь стелиться? Дурак. Из-за них тебе еще добавят. Старичок, добра тебе хочу. Пошли.

— Да что ты, Коля! Стелюсь — скажешь тоже! Просто чего зря дразнить? Я же подписку в Майске давал. — Серега врет насчет подписки, с удовольствием соврал бы еще поубедительнее, чтобы Коля отстал, не звал его, — так Сереге смутно, нехорошо от посетившей догадки, что Коля запутывает его, затягивает куда-то, откуда уже не выбраться.

— Ведь все равно не выкрутиться, а в колонии пропадешь. Там таких, как ты, — тьфу! — разотрут! В шестерках будешь бегать, с голоду сдохнешь, братва все отберет. А я тебе дело предлагаю.

Серега опять мерзнет, ежится в одеяле. «Нарочно пугает. Одному-то скучно, понятно. Не выкрутишься, главное… Выкрутиться не выкрутишься, а оставили же меня. Все оставили. И Лидка, и Геночка даже…»

— Коль, нет! Не пойду я. Точно, Коль.

92
{"b":"833021","o":1}