— Теперь так. Мы со Степкой в отряд пойдем — из-за седнешнего шума надо торопиться. Тебя Нюрка доведет. Слово нужное она знает, после передаст тебе. Давайте, с богом… Не боишься, Вовка?
— Нет, нет, я готов, не думайте, не подведу, — забормотал Володя и покраснел.
Нюра молчала, пока не скрылись стоявшие у валуна Еремей Степаныч, с винтовкой на одном плече, с Володиным ружьем на другом, и босой Степка, с кедами в руках.
— Все переживаешь, Вова? Посулись хоть счас-то об этом не болеть.
— Да о чем ты? В порядке я, очень надо! — раздосадовал Володю ее жалостливо-просящий тон.
— А я, поди, не вижу! Не испугался ты — батя зря на тя. Просто не вытерпел.
— Нет, я струсил! — «Скажу все, Нюра поймет, легче станет». — Знаешь как на душе погано?
— Вовсе не струсил, Вова! Не наговаривай лишку-то на себя. Где же струсил? Ты вон как крикнул: «Стой, гад!» — смело, смело, чо уж ты…
— Нюра, не надо, не смейся. Струсил я, показалось, что выстрелит он сейчас…
— А он и стрельнул! Вот уж — показалось. После батя стрельнул.
— Так из-за крика моего! Нюра, я не понимаю, зачем ты меня утешаешь?
— Господи! Нанялась я, что ли? Толкую, толкую, а те душу поцарапать охота. Трус, трус, — все бы так боялись! Я когда разойдусь, разозлюсь, тоже удержу нет: такого намелю, накричу. В беспамятстве разве можно трусом быть?
— Правда? — отпустил щемящий сердце стыд, свободно, нетерпеливо заплескалось в груди желание поскорее забыть этот проклятый разъезд — Володя уже верил Нюриным словам, уже переполнялся благодарностью к ней. — Нет, правда, я как сумасшедший был. Заорал, действительно, гад, нашел время появиться!
— Ну да, ну да, Вова. Я тя и просила напраслину-то не возводить. — Нюра грустно улыбнулась, устало, с нажимом провела ладонью по лбу, сняла платок — волосы легли, закрывая уши, шелковистым, смугло-русым оплечьем.
Володя не заметил ее улыбки, а вернее, не захотел заметить, опять удивился вчерашним удивлением, но с долею внезапной горечи: «Как Настя, лоб разглаживает. Надо же! Только Настя не утешала бы… Смеялась бы, поссорились бы обязательно — почему мы так крикливо, неумно жили?»
— Нюра, милая, спасибо! Опять человеком себя чувствую! — Он обнял ее, ткнулся губами в нос: «Ой, он у тебя холоднющий! Как у кутенка». Нюра ответно легонько шевельнула губами, не поцеловала — дохнула в щеку и тотчас же высвободилась:
— О! О! Балуй тут! Вова, Вова… Никаких сил из-за тебя не осталось.
Он опять не заметил, что Нюра высвободилась из его рук, не удержал ее, не помолчал у ее губ — как горько потом он будет вспоминать эти минуты, как будет казниться этой себялюбивой радостью.
— Ты — славная, знаешь, какая ты славная? — Володя высоко подпрыгнул. — Вот какая!
— Ох, Вова, Вова. Тебя послушаешь — сон забудешь. А ты петь умеешь?
— Я?! Спрашиваешь! Я сейчас все умею и могу!
— Спой что-нибудь… Ваше только… Мы с девками, ох, и любили попеть.
— Сейчас, сейчас, выберу, — Володя мысленно потасовал мотивы, слова: «Что бы ей спеть? „Еньку“, может быть? Или „Ладу“? Наверное, „Ладу“ — та-ак, слова повторю и начну. Так: „…даже если станешь бабушкой“, „…для меня награда — Лада“». Нюра ждала, повернув к нему лицо, серьезное, странно-милое, с этим неизъяснимо-трогательным пушком на скулах и этими темно-зеленеющими, дикими глазами. «Какая бабушка, какая награда! Елки-палки, ладно, не брякнул… — Володя смутился. — Закатище, тишина, а я бы орал! Нет, надо другую, про нее, для нее».
Он еще подумал и запел:
…В небе ясном заря догорала.
Сотня юных бойцов, из буденновских войск,
На разведку в поля поскакала.
Они ехали молча, в ночной тишине,
По широкой украинской степи.
Вдруг вдали у реки засверкали штыки —
Это белогвардейские цепи.
У Нюры щеки онемели в белых гусиных мурашках, на ресницах накопились слезы, но не проливались — дрожали, гранились зеленоватыми бликами. Володя спел куплет два раза и замолчал: «Дальше, дальше, черт, как же дальше?»
— А дальше, Вова, дальше что?
— Не помню… Слов не помню.
— Жалко. Хорошая песня.
Прохладные розовые сумерки, ни души, ни птицы вокруг, только удивительная, скуластая девушка рядом. Володя очень хорошо понимал, как важно было пропеть до конца.
Позже, на привальной зеленой полянке, где они долго сидели, Нюра спросила, отодвинувшись, убрав Володину руку с плеча:
— А там, у себя, ты кого-нибудь любишь?
— Почему ты спрашиваешь?
— Нет, ты скажи.
— Да.
— С тобой учится?
— Да. Нюра, может, не надо об этом?
— Ты не думай, Вова. Ты ее не обижаешь. Время же не ее. Никак не коснется.
— Я не думаю. Мне с тобой хорошо.
— Она красивая?
— Не… знаю, — Володя чуть не сказал «не помню» — так далеко-далеко была Настя. — По-моему, да.
— Жалко. Ой, Вова, Вова! Как жалко — не побываю, не поживу в вашей жизни.
— Ну что ты! Вот я здесь, поживешь еще.
— Может, и поживу. Да буду сморщенной, сморщенной старухой. И ты меня даже не узнаешь. Ладно уж, Вова. Пошли. А то опять какой-нибудь разъезд выскочит.
Володя улыбнулся:
— А я опять закричу, да? А ты камнями их, кулаками! Я, мол, вам! Пугать тут будете.
Нюра тоже улыбнулась и потянула его за руку. Некоторое время молчали.
— Нюра, что мне пришло… Ты убивала их?
— Двоих стрелила.
— Страшно?
— Стрелять-то? Ага. Одного-то я не видела, а второго, не дай бог, запомнила. На нашего юрьевского купца Красноштанова походил. Сухонький, черный, губастый. Красноштанов кобель был, живодер — язык отсохнет, если добрым словом помянешь. А все одно, стал мне этот, на него похожий, по ночам видеться. Оттопырит губы и воет — ничего не разберешь, а в поту да дрожи проснешься. Каждую ночь ходил. У меня кости одни остались — так он меня затравил.
— И что ты? — еле слышно спросил Володя.
— Бабка Трифониха отвадила. Три ночи в головах у меня сидела.
— Заговаривала?
— Кто ее знает. Я чо слышала — дак обыкновенные слова. Разве в сон чо-нибудь говорила.
— Ну, скажи, скажи, что ты слышала! — Володя робко, замирая, как маленький мальчик, смотрел на Нюру.
— Да чо. Выходи, нечистая сила, из девицы Анны. Не убийца она, а мученица. Врага свово не пожалела и совестится. Пропади, пропади, вражий дух, — дитя в войну взял — пропади… А боле ничего не слышала, засыпала. И боле он не являлся.
В загустевшем, вечернем небе проклюнулась первая слабенькая, слепенькая звезда. Нюра сказала:
— Скоро ночь. Уйдешь ты, а я к своим подамся. Может, и дождешься меня. Вова, ты чо замолчал? Над смертями моими думаешь? Ну их… А может, и надо подумать… А? Говоришь чо?
— Надо.
— Ну, раз надо, думай… А хочешь, я те чуду одну покажу. Чуду-красу, длинную косу. Вот удивит тя. Хошь? Тогда к озерцу свернем.
Бережок, заросший гусиной травкой, плавно уходил в воду; желтые кувшинки изредка выглядывали из нее, сонные, холодные, почти спрятавшиеся за зеленые ставеньки; сползала кое-где по бережку, вилась шикша, дорогая трава.
Нюра предупредила:
— Только молчок. Испугаешь. — Она села, положила подбородок на колени, затихла. Володя стоял рядом.
Вдруг порхнула, пронеслась по озерцу легкая рябь — опять спокойная темная вода, в глубине которой возник зеленоватый мерцающий свет. Он разрастался, как бы поднимая воду прозрачным куполом — поднял, вынес из глубин нагую женщину. Зеленовато-белые искры провожали ее гибкие, завораживающие движения: искрились маленькие, острые груди, тугая линия живота, и ослепительно сверкал, чешуйчатый, одинокий ласт. Женщина печально улыбалась, не открывая глаз. Нырнула и плавно поднялась, опять улыбнулась — сахарные пузырьки побежали с печальных губ.