Литмир - Электронная Библиотека

— Пожалуйста! Могу и отвернуться, — сказал Володя с легкой, победительной усмешкой: «Чего доброго, я ей нравлюсь… Почему томные — странно?»

— Ты, Вова, не думай, я уж не вовсе дура, — она говорила тихо, то ли справившись со смущением, то ли пересиливая его. — Я вот на тя глядела, как ты бате-то все объяснял. Все ты складно говорил и руками так красиво делал, и глаза у тебя горели. Прямо как на-митинге. Я глядела, глядела — такой ты светленький весь, славненький — я до слез подумала: вот парень какой — ни разу такого не видела.

«Понятно, — разочарованно подумал Володя, — она на меня как на говорящую куклу смотрит. Еще бы! Вон откуда явился — потрогать, погладить охота, как из сказки же вынырнул!»

— Картинка я, что ли? Чего на меня глядеть? Пойдем, Еремей Степаныч заругает.

— Ой, нет, нет! Зря ты так говоришь! — Нюра прикусила верхнюю губу, сморгнула большую, зеленоватую слезу и растерла ее по носу. «Как у Насти, глаза на мокром месте». — Ну, что ты? Не бестолковый, поди! — Нюра выпрямилась, придвинулась вплотную: — Не понимаешь, да? Я на тя глядела да думала: разве ж такого еще увижу, разве ж услышу! А он чо ж не глянет ни разу — и так думала. Эх! — Нюра отступила, опять прижалась к стожку.

— Нюра, но я… я не знаю. — У Володи сбивалось дыхание. «Как же я забываю! Ведь мне недолго быть здесь, и ей недолго, а там уж никогда, никогда не увидимся!» — У меня очень руки замерзли. И вообще…

Губы ее теплые, легкие; больно, быстро сжимается сердце — вообще его нет, есть только высокий голос в небе, и сладко горчит в горле от запаха аниса и царских кудрей.

Позже, уже в зимовье, Володя, обхватив пылающую голову, шептал: «Невероятно, все невероятно. Проснусь, и ничего не будет. Ничего. Как жалко».

Серега

Серега, опять матерясь, скрючивается, держит кулаки возле живота и кружит, кружит, не решаясь ударить: не привык он так драться, чтобы один на один и никто б не заходил сзади противника и с боков или, на худой конец, не подложил бы незаметно в руку что-нибудь тяжеленькое — поневоле растеряешься.

Геночка же прирос к месту и медленно поворачивается вслед за Серегой, как манекен, кукла заводная, — надо сказать, что он вообще драться не умеет, не приходилось, может, два-три раза в начальной школе, да и какие это были драки — озорство. Геночка страшится боли, лицо напряглось — сейчас по нему, по нему ударят, внутри все сжалось, съежилось, смерзлось, но куда денешься? Надо! Принципы, честь, Лида — господи, обязательно надо! Почти сожмурившись, Геночка сует рукой вперед — попал! — в пуховую, атласную Серегину щеку. Проявляются на ней, белеют следы от костяшек кулака.

Серега взвизгивает и тоже тычет, попадая в плечо. Геночка вовсе не защищается, а лишь вздергивает и вздергивает повыше голову, точно можно ее этим уберечь — будь кто половчее да посмелее, не миновать бы Геночке крови, но Серега, наткнувшись на кулак, перепуган, досталось крепко, и, как следует не сквитав удара, отскакивает и вновь вертится волчком.

Геночка решается размахнуться — удачно, цепляет Серегу за ухо и не отдергивает кулак, а давит им на Серегину голову, хочет свалить.

— Замечание! — кричит Олег. — Геночка, делаю замечание! Так не пойдет.

Серега выпрямляется и, озверев, пинает Геночку в живот, но всей силой не достает — тот увертывается.

На этот раз Олег не успевает прикрикнуть: Геночка резко наклоняется, точно падая, и прицеливает кулаком в центр Серегиного лица. Серега катится по сосновым веткам, орет, дрыгает ногами — больно, конечно, больно, так на то и драка!

— Кровь! — объявляет Олег. — Слава победителю! — И поднимает Геночкину руку. Геночка растерян и несколько подавлен: он все еще переживает драку, но не с той воинственной, мальчишеской пылкостью, с какой бы полагалось, а мучительно стыдясь своей ярости, дикого ослепления, готовностью всего минуту назад растерзать человека.

— А теперь пожмите руки, бойцы и чемпионы! — Олег поднимает с веток Серегу.

— Я готов, — тихо говорит Геночка.

— Гады! Подстроили! Поучить вздумали, воспитывать! Нарочно же, гады, нарочно! Ну, я вам попомню! Всем! — неожиданно орет Серега, орет со слезой, бешено мотает головой, плюется.

— Серега, друг! Опомнись! — Олег трясет его за плечо. — Не пори чушь!

— Да, Захаров. Ты не прав. Я следил — все было правильно, — строго говорит Дроков.

— Гады! Уходите! Не лезь, не трогай меня! Судья, плешь пупырчатая! И ты гад!

— Ну, братец, уволь. Еще и мне тебя бить захочется. Пошли, ребята. Пусть очухается.

— Потапов, останься, — приказывает Дроков и первым уходит по тропочке.

Миша располагается под сосенкой, на Серегу и не взглянет, вовсе его не замечает, а так, сидит человек сам по себе, притомившийся путник, дремотно ему, уютно, в ногах лежит верный пес, сторожит эту дрему. Глаза у Шайбы тоже прикрыты, голова на лапах — не шелохнется, только напрягаются, подрагивают острые уши, ощутив близкую стрекозу или слепня.

Повсхлипывав, побранившись, уже для себя, Серега оттирает кровь. Нос у него не то чтобы разнесло, а, сохранив прежние очертания, он вроде бы отсырел, налился зеленоватой водой, одновременно полиловев. Миша дружелюбно подсказывает:

— Слева еще утрись, на щеке.

Серега, забыв о позорной истерике, доверительно спрашивает:

— Думаешь, я не посчитаюсь, да? Думаешь, забуду я Геночке? Пусть только в Майске появится? Ох, уж тогда! Представляешь?

Миша таким образом говорит «да», что можно принять его и за сочувственный, утвердительный ответ, и за этакий философический возглас, обозначающий: «Вот ведь пироги какие! Бывает же!»

И потом, возвращаясь домой, Серега все размышляет вслух, как он отомстит Геночке, а Миша все тянет и тянет свое неопределенно-утешительное «да».

Мишу, между прочим, всегда оставляют утешать кого-нибудь, кому-нибудь сострадать, хотя ни того, ни другого Миша делать не умеет, а просто присутствует при несчастном и молчит. Он никогда не отказывается от малоприятных и хлопотных поручений.

Положим, у кого-то круглая дата трудовой или жизненной деятельности — пожалуйста. Миша уже с подписным листом, собирает деньги на подарок юбиляру; кто-то заболел, и болезнь продвигается медленно, все просто устали навещать, опять-таки слово за Мишей — он один не устает, а ходит и ходит, носит гостинцы, сидит у постели, молчит, дакает — больной и растрогается: «Душевный какой парень», — и тут же попросит Мишу в аптеку сбегать, дровишек поколоть, за водой сходить. А то бывает еще хуже: помер кто-то. Все вздыхают, плачут в растерянности, суетятся без толку, за одно возьмутся, другого не окончат — лишь Миша, постоянный председатель похоронных комиссий, по обыкновению сосредоточен и тих и, уж будьте уверены, похоронит человека достойно.

Подобная безотказность, готовность услужить людям проистекает, видимо, из приютского воспитания Миши. Жизнь в детдоме, постоянно приучающая к публичному проявлению чувств, может быть самых тонких и трепетных, и сообщила ему черты человека истинно артельного: незлобивость, терпимость к чужим странностям, этакое мудрое, бесшумное повиновение чужому горю.

В общественном плане, помимо непременного участия в различных благотворительных комиссиях, Миша занимается еще художественной самодеятельностью. Такой человек для нее, да в таком глухом месте, — сущая находка, потому что он соглашается и петь, и плясать, и декламировать, а уж на то пойдет, так может выступить и в гимнастической пирамиде. Причем в этом деле Миша так же добросовестен, как и в других: надо по ходу спектакля падать, он падает — натурально, не притворяясь.

Признаться, самодеятельность в некоторой степени дурно повлияла на Мишу: он всех рассмешил однажды, сделав укладку, которая при его-то каменных, необъятных скулах и мощном, неуклюжем носе выглядела действительно забавно: неожиданно пристрастился к зеркалу, подолгу рассматривая и оглаживая перед ним лицо; стал собирать портреты кинозвезд, всевозможные театральные и концертные афиши; кроме того, он полюбил изъясняться словами спектаклей, в которых сам бывал занят или которые слышал по радио.

80
{"b":"833021","o":1}