Литмир - Электронная Библиотека

— Неужели столько съедят? — удивляется Серега.

— Умнут все — и не оглянутся, — говорит Лида.

Прасковья Тихоновна поет-мурлычет с закрытым ртом; и тоненький, дрожащий звук живет будто не в ней, а где-то витает рядом, вокруг лоснящегося смуглого лица и над головой, робким, одиноким комариком.

Затем она расспрашивает Серегу:

— Ты здешний или чей?

— Здешний.

— Отец-мать с тобой?

— Одна мать.

— Работает?

— Ага. Бухгалтером.

— Братья остались? Сестры?

— Нет. Вот я только.

— Чего ж мать-то бросил?

— Как бросил? Поехал и поехал. Сама велела.

— «Велела, велела». Удержать, видно, не могла, вот и «велела». Как волки, в лес смотрите. Учишься?

— В вечерней теперь. Мать же мало получает, самому надо…

— Ври больше, паря! Знаю я вас, барахольщиков! В вечерней лениться сподручней, вот и бежите. А мать, хоть до какой доведись, жилы вытянет, чтоб учился. Получает мало! Хватало бы, если б сынки об ученье думали.

— А зачем жилы тянуть, когда я работать могу? Так же проще.

— Всегда все просто, если рассудить, да не больно просто в натуре-то получается. Мать всю жизнь старается возле детей жить, ей больше ничего не надо, а вы раз, раз и разбежались. Вы думаете, без матери проще, свободнее, сам себе голова. А мать на бобах одна живет и не живет, а мается — какая без детей жизнь?

— Так чо сделаешь?

— Ничего. Сердца у вас нет, совсем нет! А без сердца, конечно, ничего не сделаешь. — Прасковья Тихоновна перестает спрашивать, в глазах отстаивается привычная, повыцветшая хмурь, сообщающая взгляду холодное, пустое выражение — смотрит человек, а видеть не видит.

Прошлым летом трасса провожала Прасковью Тихоновну на пенсию. Управление припасло ей адрес в черной коже, золотые завитушки оттиснуты, с серебряной монограммой — говорят, в Иркутске заказывали; прорабство вручило пудовую бронзовую лошадь — другой столь дорогой и солидной вещи в майских магазинах не нашлось; а население базовой площадки, где, собственно, протекало торжество, подарило Прасковье Тихоновне шаль, всю в красных и синих розах, и импортные комнатные туфли, которые ребята достали «из-под земли». Особенно перед этим подарком Прасковья Тихоновна восторженно млела: мягонькие, на белом густом меху, с белой же опушкой. В жизни она не видывала таких прекрасных комнатных туфель, более того — никогда в жизни не носила их, даже в голову не приходило, что надо иметь комнатные туфли. Как овдовела, а это, считай, тридцать с лишним лет, все по тайге путешествовала: то к геологам нанималась, то к геодезистам, а потом вот Майск начался — ясно, какой обувью пользовалась: зимой — катанки, летом — кирзухи или бродни резиновые, ну уж в самую жару кеды наденешь. А тут тебе такие туфли — легко, мягко, тепло, — только по комнате, по полу то есть, и ходи — чудеса!

Гуляли на проводах долго, до самого утра, а под конец все стали целоваться с Прасковьей Тихоновной. Она, веселенькая, заплаканная, неестественно нарядная — в черном бостоновом костюме, еще с ватными плечами, в белой крепдешиновой кофточке и в новых комнатных туфлях, обнимала парней и с радостными всхлипами приговаривала: «Шпасибо… шпасибо… Век не жабуду…» И все-все испытывали радость с тихим пощипыванием в глазах за Прасковью Тихоновну — нет, радовались, конечно, не тому, что вот сколько лет человеку отбухало, пора на покой, а тому, что в дальнейшем у Прасковьи Тихоновны все так славно устраивается, по уму, если повторить трассовскую поговорку: женщина она крепкая, пожить еще хватит, пенсия нормальная — шестьдесят рублей для одной-то вполне хватит, а она тем более к сыну едет — какие уж там особенные траты! И просто замечательно, что квартира у сына в Минеральных Водах. Сибирь, тайга, конечно, хорошо, и воздух тут здоровый, но старому человеку все-таки лучше в тепле доживать, у фруктов.

Пожила она недельку в Майске и уже хотела сдать ключи от комнаты в домоуправление, но решила повременить: жалко стало. Здесь ее дожидались после полевого сезона бабушка с Витей, отсюда бабушку на кладбище проводила, отсюда Витя в Москву на учебу уехал — ее Витька, из этой комнаты, в саму Москву! — здесь каждая трещинка, каждая щель, как родня добрая. «Однако поеду пока так, в случае чего, письмо напишу, откажусь от комнаты, а пока пусть стоит». И уехала.

На трассу приходили посылки с яблоками и к ноябрьским и к Новому году, письма, в которых Прасковья Тихоновна все хвалила тамошнюю погоду, невестку хвалила и вообще свою жизнь. И вдруг в начале марта, перед самым женским днем, Прасковья Тихоновна вернулась в Майск и сразу же пошла в прорабство — проситься на старую службу. Там очень удивились ее появлению: «Тетя Паша, что случилось? Тетя Паша, да как вы это?» И она коротко объяснила: «Витя-то у меня хворает, помогать надо. Вот потружусь еще маленько». Анатолий Тимофеевич предлагал работу полегче — пойти в коменданты общежития, но Прасковья Тихоновна не согласилась, потому что где полегче, там и платят поменьше. На трассе сначала сильно сочувствовали ей, что пришлось оставить Минеральные Воды, и больного сына, и хваленую невестку, и приятную, без работы, жизнь. Но тут погнали новую просеку, заказчик — пятый участок — с шеи не слезал, да еще на болото вышли, просто все с ног валились… И постепенно вообще забыли, что Прасковью Тихоновну провожали на пенсию.

Но в апрельское полнолуние, когда особенно густ и свеж легкоморозный воздух, когда ночные костры затеваются не столько ради обогрева, сколько ради их горького талого запаха, поселяющего в сердце смутную, блаженную печаль, — вот тогда Прасковья Тихоновна и рассказала историю своей побывки у сына, живущего в южном городе Минеральные Воды.

— А места, мужики, там очень красивые, спокойные очень места. Горки такие зеленые, ровные, вроде нарочно кто подстригал да приглаживал, и вообще аккуратность там везде соблюдается: распоследняя халупа, вот как наш тепляк, а подмазана, подбелена, прямо как игрушечка. Я еще в поезде еду, в окошки смотрю, а из-за этого вида как-то совсем хорошо на душе стало. «Ну, — думаю, — Прасковья, жить тебе и радоваться каждый день», — настроилась, значит, душой-то на эти горки. И на вокзале меня встретили чин чином: и Витя, и невестка — Вера, значит, и Оленька — внучка. Уж так я по ней скучаю — без оглядки бы побежала! Цветы мне в обе руки, целуют, а потом садимся в такси — прямо как иностранцев у нас в Майске встречали, — я ведь в жизни на этом такси не ездила.

Приехали. Я, конечно, свои гостинцы достаю: Вите привезла сорочку трикотажную, по девятнадцать рублей брала в автолавке. Вере — розовый гарнитур за тридцатку, нарочно подороже искала, а то мало ли, скажет еще: свекровь, мол, скупущая, одного сына любит! Ну, и Оленьке беличье чучело — в «Промтоварах» около управления за девять с полтиной взяла, — достала и говорю: «Не знаю, мол, угодила ли?» — «Да что тут спрашивать, мать? Конечно». — «Спасибо, большущее спасибо, Прасковья Тихоновна». — «Сенк ю, бабушка» — это значит «спасибо» по-английски — Оленька говорит: в садике-то их с трех лет по-иностранному обучают. Сидим, чай пьем. Тихо все так, ласково; у меня опять слезы на глазах. «Лучше, — говорю, — ребятки, и не бывает человеку».

Правда, што мне сразу у них не понравилось — это вечером стелиться стали, смотрю я, а постелишка у них некудышняя: и матрас не матрас, а чистый блин. Я Вите потихонечку и говорю: «Как же, мол, вы на таком спите, столько времени завести не можете?» А он: «Да ладно, мать. Не ради же постели живем. Ночь же, — говорит, — самое бесполезное дело». Я промолчала, но про себя-то знаю: разве это дело, когда отдохнуть как следует не на чем? Только, конечно, не мужику об этом думать. «Ну, бог с ней, — думаю, — я не судья».

Вот зажили мы. Я перестирала все, перемыла, на базар хожу, в магазины, обеды варю — Витя-то дома сидит, он в этой, в аспирантуре занимается. Вечером с Верой раз, два куда-нибудь навострились, по гостям, в кино — насиделись взаперти из-за Оленьки, а мы с ней домовничаем: все в больницу играем, я, значит, хворой представлюсь, а она меня лечит — мать-то с отцом врачи. Надуримся, наиграемся, Оленьку уложу, давай чай греть ребятам.

59
{"b":"833021","o":1}