Мокрая с головы до ног приходит бабушка вечером в чум, ворчит, мучается, сушит всю ночь унты, одежду, чулки, утром едва разминает их — и опять на работу. Тяжело, конечно, но ничего не поделаешь; надо.
Амарча с Воло осенью жили сказками. С куревом для дедушки Бали им повезло. Пожалел их Мирон, разрешил брать табачные листья, развешанные под крышей Госторга. Горлодер он, этот табак, но дедушка говорит, все же лучше, чем мох. Он кашляет от него, но курит. Не беда, мол. У стариков все не беда…
В иной день в чуме у дедушки набивалось много ребятишек, даже из интерната к нему приходили, но им то ли не сиделось на месте, то ли сказки не нравились… Чаще всего Амарча с Воло вдвоем таскали дрова с улицы, поддерживали огонь в очаге, унимали маленькую Тымани и слушали сказки. В каких только землях, в каких морях не бывали они! Каких только подвигов не совершали! Сколько раз вместо дурачка Ивуля помогали, людям!..
Завидев друзей, шагавших по тропинке к чуму слепого, старики частенько шутили:
— Хэ, да это, никак глаза Бали топают?
— Сказками питаться идете?
— Да они табак деду несут…
— В табаке ли дело? — сказал однажды дядюшка Шилькичин и погладил ребят по головкам. Ласково, мягко погладил. У Шилькичина своих детей нет, все умерли, ни один не дожил и до года. В душе он горько страдал, что пусто, невесело в его чуме.
По дороге к Бали Воло обычно совал Амарче лепешку. В первый раз Амарча отказался — бабушка не любила, когда ребятишки еду выпрашивали, но потом Воло убедил его, что нет в этом ничего плохого, — он-то ведь тоже у них ест.
Амарча с бабушкой с осени питались белками. От своей добычи Эки всегда откладывала в сторону несколько тушек, похожих, на маленькая оскалившихся человечков, — это для дедушки Бали. У них некому было ходить а тайгу на охоту.
— Смотри, чтобы не отняли собаки, — наказывала бабушка, посылая внука отнести угощение.
Амарча срывался и, как дикий олень, во весь дух бежал к дедушке Бали, зная, что сейчас, горестно вздохнув, оживится слепой, перестанет ворчать Пэргичок, скажет: «О Добрый Дух, она опять не забыла нас… А то были б мои котлы чистыми и пустыми…» А котлы-то у нее черные, как уголь, это Амарча знает.
Люди говорят, что у Пэргичок, мол, руки разные. За много дел она сразу хватается, а толком ничего не умеет.
Летом Амарча приносил им ельчиков и окунишек, которых ловил в реке. Тогда дедушка улыбался:
— Тезка! Ты становишься настоящим мужчиной, меня уже стал кормить. Желудок мне говорит — удачливый кормилец растет!.. А от своего-то внука ничего не могу дождаться. Ладно ли так, а? — Он поворачивался лицом к Палете.
— У меня крючков нет, — начинал оправдываться тот, швыркая носом. — Амарче хорошо, у него бабок целых два турсука, вот он и выменял у Митьки крючок.
— Боюсь я, вырастешь ты, и вечно кривое ружье будет тебе доставаться.
Палета недоуменно смотрел на деда и опять шмыгал носом, молчал. Про его нос в стойбище даже загадку придумали:
— Пакета, отгадай, у кого две мышки не сидят в своих норках: то выскакивают, то обратно заскакивают? Что это?
Ребята смеялись, а Палета, смутившись, ширкал рукавом по лицу, отчего щеки его начинали блестеть. И опять рождалась загадка:
— Отгадай, Палета, от кого можно жмуриться, как от солнца?
Палета на такие штучки особого внимания не обращает, ему, трава не расти, дай только поесть.
Увидев в дверях Амарчу с белками, Палета кидался к нему и кричал:
— Белки мои!
Еще ниже опускалась голова дедушки Бали, руки быстрее мяли камус — неловко ему за внука. Амарче становилось жалко дедушку. Эх, если б не он, давно бы поколотил Палету! Тот хоть и сильный, толстый, а трус. Ткнут его ребята, он сразу в слезы, жаловаться бежит, а мать, не разобравшись, кричит на «обидчиков»…
Жалко дедушку Бали. Бабушка говорит: жалеть надо людей. Жалость — не всегда унижение. Иной раз она и окрыляет человека. Все живое на земле надо жалеть… Чего, скажем, кидаться с палками на собак, зачем обижать их? Они без языка и возразить не могут. Только жалость может скрасить страдания и помочь собаке верой и правдой служить человеку.
Жалко и чумазую Тымани. Она маленькая, и ей всегда хочется есть. Словами ее не насытишь, язык малышей признает только настоящую пищу. Когда в животе пусто, тут уж ни сказка, ни песня не помогают.
Однажды Пэргичок, видно, отчаявшись, качая Тымани, пела старинную колыбельную песню. Мурашки по спине бегали от этой песни, уши хотелось заткнуть. Вот она:
«Зачем ты родилась, дочь моя, зачем пришла ты на эту землю? Зачем?.. Твое тело не будет знать тепла мехового одеяла, твой язык не будет знать вкуса мяса, твое лицо не будет знать улыбки, в твоих глазах будет вечно печаль!.. Зачем ты, Тымани, дочь моя, явилась на эту недобрую землю. Горе и слезы — вот наши песни! Зачем ты пришла в этот холодный, недобрый мир, зачем, дочь моя?»
Пела она тихо, смахивая с глаз слезинки. «Почему же дедушка не остановит ее, — думалось тогда Амарче. — Разве не стало у него языка, чтобы прикрикнуть, разве у него нет рук, чтобы заткнуть ей рот? Чего он склонился молча над камусом и трясет своей седой головой?»
— Видно, душа у него сдает, — сказала Эки. — Он не рассказывал вам легенду про Гарпанчу, бродящего вокруг Икэндэй-горы?..
— Нет. Расскажи.
— Не умею я так, как Бали… Ну да ладно… Послушай…
…Трудно забраться на Икэндэй-гору. На нее только птица может взлететь. Но один дерзкий мальчишка по имени Гарпанча, у которого язык болтался, как на ветру тряпка, похвастал:
— Одним прыжком я достигну вершины!
Беда, коль сказывают такие слова, не имея крыльев. При народе каждое слово — не пустой звук. Сказал — надо делить.
В период линьки птиц ходил Гарпанча по гнездовьям гусей, лебедей, журавлей и уток, собирал их опавшие перья. Хотел себе сделать крылья и, подобно птице, взлететь в небо, приземлиться на Икэндэй-горе. Но настала осень, улетели птицы, а он так и не сумел смастерить крылья. И тогда Добрый Дух пожалел его:
— Гарпанча, мальчик мой, — сказал он ему. — Не собирай опавшие перья. Раз птицы их бросили — значит, они ни на что не годны. Вырастешь, будешь иметь крепкое тело и пылкое сердце — это и будут твои крылья… А пока — держи перед собой Икэндэй-гору. Чуть сдашь душой — не бывать тебе на Икэндэе!..
— Нет, я сейчас хочу достигнуть его вершины! — возразил мальчик и снова пошел собирать перья…
…Пэргичок отбирала у сына белок и, отрезав от холок кусочки мякоти, насаживала их на рожны, обжаривала на огне. Получался чукин — мясо с соком. Это лакомство давала она Тымани, которая мусолила его вместо соски. В такие минуты девочка меньше плакала, улыбалась, и личико ее, кругленькое, сияющее, становилось похожим на солнце.
— О, Дылачакан! — светлела и сама Пэргичок.
Наверное, второе имя у Тымани будет Дылачакан — Солнышко! Ну и пусть! Лишь бы почаще она улыбалась, всем тогда веселее становится.
Но и у Амарчи бывали такие дни, за что и не любил он зиму, когда даже на голодный желудок ничего не хотелось есть.
От одного вида белок его тошнило. Ныли зубы, чесались десны — выть бы волком! Наступали, казалось, такие жуткие и оттого особенно длинные вечера, что не нужно было ни мяса, ни сказок. Бабушка, как могла, успокаивала внука, совала в рот кусочки сырого мяса и горестно рассуждала:
— Рано, сынок, к тебе болезнь привязалась, Зима-то только пришла… Катай на зубах… Катай, помогает. Вот будешь жить в интернате, там, говорят, картошку дают, лук, они тоже хорошо помогают. Надо к медичке сходить…
Горевал Амарча, прислушиваясь к словам бабушки. Ох, как хотелось ему в интернат: не ныли бы зубы, не мерз бы он в чуме. Учился, стал бы зрячим, как говорит бабушка, хотя он и так не слепой. Он научился бы переносить на бумагу мысли. Хорошо! А бабушка Эки пишет по-своему. Рисует свое родовое клеймо, — солнышко и перекладинку посредине. Но этого сейчас мало. Надо понимать чужие мысли и передавать свои. И путей-дорог у грамотного — во все стороны света. Кроме Суринды, Бура, Куты и других стойбищ, есть где-то сказочный Ленинград, есть много-много других городов, стран и народов. Амарче всюду хочется побывать, все хочется посмотреть своими глазами.