Литмир - Электронная Библиотека

Но что-то в нем встряхнулось тогда, сместилось, осталось отбитым... Эта встряхнутость, смещенность, отбитость с годами нет-нет и напоминала о себе ветерану. Мошников собрался не сразу, сборы его растянулись на годы и десятилетия. Но однажды собрался-таки, приехал в город, отыскал то медицинское учреждение, которое могло засвидетельствовать полученное им на войне повреждение организма. (Григорий мечтал о звании инвалида Отечественной войны, дающем немалые льготы).

Учреждение не могло так сразу принять не записавшегося заранее просителя, освидетельствовать его и выдать справку. Ветерану назначили время, до которого предстояло дожить — в непривычной ему обстановке: на каждом углу продавали пиво, не говоря о другом. Нюрговичский житель, в прошлом десантник, употребил ничем не занятый срок без пользы, во вред себе (деньги были им взяты с собой, небольшие, но были). «Я пива выпил две кружки, — рассказывал нам Григорий, — пришел к ним, они посмотрели, говорят: “Успокойтесь, тогда приходите”. А мне чо успокаиваться? Я и так был спокойный: у меня трояк оставленный дак... До Тихвина на поезде доехать. В Тихвине у меня племянник...».

Так и остался Григорий Михайлович Мошников неосвидетельствованным, без справки. На этом закончилась притча, едва ли ей будет другое продолжение: до Нюрговичей, ой, далеко!

В этот раз (спустя три года с нашего первого знакомства) Григорий Михайлович сыскал нас сразу в нашей избе. Хотя все вышло как бы само собой... После выяснилось, накануне был Спас, Мошникова несло с Берега (он живет на Берегу) в Гору неведомой силой — к Мишке Цветкову (так он сказал: «К Мишке») в надежде, то есть даже не в надежде, в уверенности, что у Мишки найдется плеснуть на затухающие, жалобно скулящие угольки.

Григорий Михайлович прошел мимо нашей избы, дымя, искря махоркой, завернутой в пол-листа тихвинской районной газеты «Трудовая слава» (значит, в Корбеничах в магазине кончились сигареты «Стрела»: их курит вся Нюрговичская республика), заглянул в окошко, что-то смекнул, приостановился, вошел, напомнил о нашем знакомстве. И тотчас придумал довольно-таки хитроумный — по его разумению — ход. «Я твои книги читал, — сказал мне Гришка с Берега, сидя в моей избе на Горе, там у тебя выпивают... Я у Васьки Пулькина спросил: “А чегой-то у его выпивают?” А Васька говорит: “Он и сам любитель”. Не знаю, так ли, нет ли, мне Васька Пулькин сказывал. Он мне двоюродный брат».

Василий Андреевич Пулькин впоследствии заверил меня, что такого разговора у него с двоюродным братом Гришкой Мошниковым не было и быть не могло, так как он в глаза не видел своего кузена с тех пор как... Ну да, с тех самых пор.

Я заверил Василия Андреевича, читателя моих книг, что если кто-нибудь у меня выпивает, то автор этого не одобряет. Если бы я одобрял, то меня бы поправил редактор.

Объяснять такие вещи Григорию Михайловичу было без проку. Он гнул свою линию, пер в дамки, прижимал меня в угол...

Я налил Мошникову, он выпил, закусил огурцом. Посидел еще, побалакал о том, о сем. Пошел домой восвояси, сказал на прощанье такие слова: «Раз вы меня приняли так — тебя-то, старика, я знаю, ладно, — а и дочка твоя, и зять, и внучек Ванюшка за стол меня усадили по-доброму, я вам за это — три литра молока бесплатно. На Берегу мой четвертый дом с краю. Придешь, три литра молока хозяйка нальет. Если еще захотите брать, то уж за деньги, с хозяйкой договаривайтесь. А три литра бесплатно за то, что вы меня по-доброму приняли, угостили...».

Вот так из зла вырастает добро...

Наутро я чапал с Горы на Берег хлябями несусветными, грязью особо гадкой, тракторами, тракторными санями выдавленной, размазанной.

У Григория Михайловича все так и вышло, как обещано было: налито три литра молока, парного, «шибко скусного». С молоком сразу стало нам жить веселей — и мне, старому, и молодым, и маленькому Ване.

Григорий Михайлович пошел посмотреть лошадей. Шел он ходко, размахивая руками, громко говорил мне о том, что в семье у них было девятеро ребят, его братьев и сестер, отец с матерью, и еще садилась к столу бабушка, батина мать. Всего получалось двенадцать ртов. Каждому по одной картошине — это что же? А по одной мало, клади по две, а то и по три. Чуть не полпуда съедали зараз.

А теперь, как выразился Григорий Михайлович, надо «перевозить свою тушу» в Пашозеро, в «каменную тюрьму» — это уже выражение Михаила Яковлевича Цветкова: «каменная тюрьма», о пашозерской квартире.

— Я ходил в сельсовет, — жаловался Григорий Михайлович, — говорю, что я не живу, газом не пользуюсь, а плачу... Мне там, в Пашозере, комната выделена, и ключ у меня, а не живем. Они мне говорят, ключ выдан, значит, плати; живешь — не живешь, это нам без разницы. А жить не будешь, отымем. А как не будешь жить? Здесь же она, Нюрка-то, приедет в магазин, ладно раз в месяц, а в магазин же надо каждый день: одно, другое. Васька Вихров в Корбеничи ездит на лошади, его попросишь, раз привезет, а потом и неловко. Идти далеко, дорога худая, трактором разбитая, тоже не пойдешь. А здесь у меня и корова, и лошадь — и ладно, изба ишо стоит покуда и эва пес Шарик, всякой хворобы. Муки, слава богу, запасено, жить можно. А надо съезжать. Для чего? Мне хворобы не жалко и дома не жалко ни грамма... Мне жалко вот этих лесов, полей, озер, речек. С детства к этому ко всему привыкши, душа приросла. Вон за волнухами утром сбегал на Сарку, принес корзину...

Григорий Михайлович управился с лошадьми. За рекою Саркой его дожидалась конная косилка, довольно-таки массивная машина. Косилку дед Мошников накрыл содранной с березы берестой — от дождя. (Однажды мы с Василием Андреевичем Пулькиным наловили окуней в Генуе, сварили уху, а ложки забыли. Он мигом надрал бересты, соорудил отличные ложки — маленькие туеса с рябиновыми черенками — они у меня дома на стенке висят — загляденье. Вепсы — великие умельцы рукодельничать по бересте).

Дед Гриша Мошников, как только явило себя солнышко над вепсскими лесами, водами, некошенными луговинами, рано утречком натопал следов от Берега до речки Сарки: сам в седле на чалом жеребце, следом чалая кобыла, да все на рысях, с переходом-перескоком в галоп, с гиканьем, матерком, с дымом, искрами, газетно-махорочной вонью, ёканьем лошажьих селезенок, с пустобрехим лаем Шарика.

Шарик по виду лайка, а пустобрех. Дед Гриша целый день тарахтит косилкой по нескошенным вовремя, сохлым, с одеревеневшими остьями кипрея луговинам, угорьям. Шарик брешет. Я иду в лес и слышу: Гришка благим матом орет на коней, так-то ему веселее, а Шарик заливается. Я подумал, на белку. А то и на медведя...

Миша Цветков с Ваней Текляшевым косили отаву на нашем берегу (первый укос уже в зародах), отава шелковая, валки от литовки рясные, живые, дышат, зароды бокастые, как зубры в Беловежской пуще... Я спросил у мужиков, чего лает Шарик. Оба в один голос ответили: «А пустобрех». Я им поверил, а надо бы приглядеться к Шарику...

Собачий мир в Нюрговичах достоин отдельного описания, как и повсюду. Именно мир, ибо каждая собачья индивидуальность поглощается домом, в котором собака живет. Свой песий характер она проявляет на миру, в песьем сообществе.

Так вот, начнем по порядку, то есть с крайнего дома, с Цветковского Лыско. Это пес бело-серо-бурой масти, дворняга с примесью лаичьей породы. Каких-либо признаков благородства, изящества, свойственных лайке, у него нет в помине. Нет и внутренних, сдерживающих против какой-либо шкоды, защелок, он пес вороватый и шалавый.

Кормит ли чем-нибудь своего Лыско Михаил Цветков, не знаю. Вообще-то вепсы собак не кормят, предоставляя им полную свободу добывать корм в корбях. Возможно, некормление со стороны людей снимает с псов обязанность нешкоды по отношению к людям. Лыско закоренелый шкодник, ворюга — на стороне, у себя дома — ни-ни, тут с него взыскивается по всей строгости. Михаил Цветков — сторонник крайних мер пресечения.

Бывало, Лыско наведывался ко мне в избу, я давал ему хлеба, колбасы, он их быстро съедал. Я говорил ему: «Все. Пошел вон». Уходя, он одаривал меня взглядом, полным обиды и угрозы. Устанавливал наблюдение за моей избой, норовил проникнуть в нее без хозяина. Но поживиться там было нечем, запасов я не держал, жил на подножном корму.

8
{"b":"832987","o":1}