Annotation
Роман известного русского писателя Глеба Александровича Горышина (1931-1998) — сугубо личное повествование с максимальным авторским самовыражением. В нем отражена жизнь лесной деревни в переломный период 1985-1995 гг. История этой глухой деревеньки написана на фоне разлома в России.
Глеб Горышин
Гора и Берег
Луна запуталась в березе
Уходить в леса, плыть по водам
Слово Лешему
Горючее лето
Возвращение снега
Почему не прилетели ласточки?
Ночами мне снится…
Глеб Горышин
Слово Лешему
Слово Лешему: Записи очевидца. — СПб.: Лит. фонд России, изд. писателей «Дума», 1999. — 346 с.
Роман известного русского писателя Глеба Александровича Горышина (1931-1998) — сугубо личное повествование с максимальным авторским самовыражением. В нем отражена жизнь лесной деревни в переломный период 1985-1995 гг. История этой глухой деревеньки написана на фоне разлома в России.
Гора и Берег
Вепсская возвышенность. От Капши до Эльбы и обратно. Глубокие воды Корбьярви. Охотник Цветков. Десантник Мошников. Украли озеро. Чистые боры. Грустно в избе. Польза обрыбления.
Местность — на верхотуре Вепсской возвышенности — на берегу Капшозера, протянувшегося в расселине меж моренных гряд на пятнадцать километров с запада на восток. К озеру примыкают — и простираются в Заонежье, Вологодчину, Карелию, Беломорье таежные урманы, боры, гряды холмов, озера, болота, текут многоводные, в глубоких каньонах, реки, со строенными бобрами плотинами; повсюду высятся муравейники — небоскребы в муравьином масштабе, многие порушены медведями.
Переплывешь Капшозеро на лодке, вздынешься в гору, — тут тебе село Нюрговичи. Село вепсское, строено вепсами в двух уровнях: у самого Капшозера — это Берег, по-вепсски Рента, и на склоне холма, ближе к вершине, — Гора, по-вепсски Сельга. Нюрг — по-вепсски крутосклон; Нюрговичи — вепсское слово, озвученное на русский лад, вроде как отчество, по батюшке: Нюрговичи — дети Нюрга, Корбеничи — дети Корба, то есть леса. Есть еще Харагеничи, Гонгеничи, Даргиничи, Шангиничи. Вепсы изрядно-таки обрусели, пройдя одну с русским северным крестьянством историю, ломя такую же жизнь, но в своем кругу говорят по-вепсски, на финно-угорский манер.
Улиц, порядков изб в Нюрговичах нет, сроду не заводилось; всяк выбирал себе место, какое кому любо, и ставил избу. Когда увидишь деревню, выйдя из еловой глухомани (корби) на крутосклон, то похожа она на груды серых валунов, обсевших зеленую гору по чьему-то соизволению.
Бывало приволокешься (за спиною тяжелый мешок) из деревни Харагеничи лесной тропой к Большому озеру, надымишь костром, накричишься, тебя кто-нибудь перевезет, ну, скажем, механик Вихров. Пригласит к себе в дом попить чаю. Он работал в Корбеничах, в семи километрах от Нюрговичей, в совхозе. В Нюрговичах тоже было отделение совхоза, его закрыли, работать механику стало негде. На работу Вихров ездил верхом на коне — лесной, глинистой, вязкой дорогой над Капшозером. Жил в Нюрговичах, на Берегу.
На Горе первым делом я свел знакомство с четой стариков Торяковых. Дед Федор Иванович Торяков рождения 1901 года. Нюрговичского старейшину вепсы звали не Федором Ивановичем, а Федром Ивановичем, почти как героя диалога Платона «Федр». И сам он себя величал: Федр Иванович.
У Федора Ивановича было доброе, круглое лицо, выпуклый лоб с напущенными на него, не потерявшими своего летнего цвета кудерьками, не погасшие от старости ясные глаза. У него поместительный круглый затылок, сильные плечи, руки, грузноватая фигура, тихий, раздумчивый, рассуживающий голос. В избе он обыкновенно сидел в ситцевой, времен первых лет коллективизации, рубашке, сложив на столе не привычные к бездействию толстопалые крестьянские руки. Рано утречком Федор Иванович спускался к озеру, садился в лодку, плыл по Корбьярви (так называлось по-вепсски Капшозеро) смотреть сетку, греб, перекидывая весло с борта на борт. В хозяйстве у Торяковых десяток овец-баранов; с них и мясо, и шерсть; осенью больше половины стада сдается в совхоз. Огород, полоса картошки. Курицы с петухом. Две собачонки, три кота.
Старухе Федора Ивановича Татьяне Максимовне тоже за восемьдесят, она жаловалась на астму, другие «болести», жаловалась с виноватой улыбкой, будто поминала о грешках молодости. Дитя у деда Федора и бабы Тани было всего одно. На мой вопрос о детях Федор Иванович ответил так: «Парнишка был родивши, четырех месяцев и померши дак... Больше не бывало». Из родни у Торяковых дедов брат в Шугозере, тоже старый. Считай, что одни на всем белом свете. Уезжать им из Нюрговичей тогда, почитай, было некуда, надо жить тут.
— Зимою как снегу навалит, — рассказывала баба Таня, по обыкновению улыбаясь, — следочка нетути, по воду к колодцу на лыжах и хомыляешь. Нагнесси с ведром-ти, а разогнуться дыху не хватает. Ой, думаю, снегом засыпет, дедка и не найдет.
Как-то раз баба Таня встретила меня, сообщила, что дед отправился в Тихвин выправлять справку в собесе, да и загостился, дружков у него в Тихвине полно: бывало, кто приезжал в Нюрговичи — по колхозным ли делам, по лесозаготовкам, по сплаву, — все останавливались у Торяковых, живали месяцами.
Дорога из Нюрговичей в Тихвин не такое простое дело, особенно в дедовы годы: через озеро на лодке, тропой шесть километров до Харагеничей — тропа худая: ветровалом положило силу леса; по тропе где пешком, а где и ползком через завалы; спасибо, нынче почистили тропу механик Вихров с полковником в отставке (купил избу на Берегу): хода прорубили, мочаги загатили, лесники не удосужились.
Посередке тропы Харагинское болото: весной воды натаивает выше колен, осенью наливает дождями.
В Харагеничах надо подняться на гору. Гора Харагинская, ой, высока!
А там на автобусе до Шугозера; из Шугозера рейсовым хоть в Тихвин, хоть в Лодейное Поле, хоть в Ленинград.
По весне первым делом спросишь у нюрговичской бабы Тани о главном:
— Как перезимовали?
Баба Таня скажет:
— Ну что же, перезимовали... Печку топили, лежанку, печурку... Он дровы приносил, воду, все... А у меня такая одышка... Думала, загнуся... — Баба Таня застенчиво улыбнется. — А теперь лето дак... и ниче...
Весною так тихо бывает в заозерном мире, что в ушах звенит, какой-то постоянный звуковой фон. После города, дня в машине доберешься до Нюрговичей — и зудит, пока не привыкнешь.
Крики чаек бьют по нервам. Чайки — для дисгармонии, диссонанса.
В озере розоватая вода. И розоватое небо.
На 9 Мая Федор Иванович надевает пиджак с медалями и памятными ветеранскими значками. Он приносит на стол ветхий кошелек с казенными бумагами: грамотами, справками о ранениях, красноармейской книжкой, военным билетом. Тут весь его персональный архив, человеческая жизнь, удостоверенная печатью. В документах Федора Ивановича Торякова прочитывается не только биография ветерана, но и время с его особенным языком — почти целый век.
Татьяна Максимовна опускает в железный кофейник (кофию здесь не пивали) здоровенный кипятильник, вскоре начинается бульканье. Чаек заваривается сиротский, чуть желтеет в стакане. К столу подаются калитки, щука из ухи. Хозяин тоже побулькивает, в том смысле, что крепкого чаю в жизни своей не пивал, курить не научился, в бане не паривался, веника в руки не брал. Винцо себе позволял, это было.
На мой вопрос о долготе супружества старики посчитали, вышло под шестьдесят лет с тех пор, как сыграли свадьбу.
Татьяна Максимовна уточнила:
— Я из Долгозера пришоццы, а у его была до меня...
Федор Иванович малость насупился.
— Дак что была... Женились, в первую ночь спать легли, я ей свое, а она поперек. Я ей говорю, не для того сюда шла, не место тут споры спорить. Несогласная, дак иди. Утром и ушоццы...