К моему берегу подчалил Володя Жихарев, смотрел на той стороне сеть, попался один налим. Лицо Володино было несчастно.
— Знаешь, совсем мотор сдох. У того редуктор полетел. Взял у ребят «Ветерок» — и этот вразнос.
Володя отчалил.
...Я вплыл в Геную по высокой воде, догреб до моего окуневого места. Мною владела уверенность в улове: я стал заядлым рыбаком, не суетился, имел всевозможную снасть, запасные крючки, лески, поплавки, грузила, блесны. Закинул уду в то самое место, откуда ранее вынимал рыб, так точно, как нахожу белый гриб в заданном квадрате. Тотчас клюнуло, я выдернул такого большого окуня, какого ни один дачник и вообразить себе не может. Окунь-орясина оказался единственным таким в моем омуте, а может быть, равного ему нет во всей Генуе; это мне приз за постоянство. Когда окуней набралось на уху, зашелестел дождь. Обратно шел во встречном секущем водяном потоке. Дома вышкерил окуней, тотчас сварил уху, облизал пальчики. Ухи достанет на весь завтрашний день. В реке Генуе обловлен один омут, а сколько их? Никто не считал. Исписан один блокнот, но чистехонек другой. Можно жить дальше.
По радио сказали, что Ельцин посетил Ханты-Мансийск, а Павлов — остров Валаам. Небось, того и другого, там и там, попотчевали ухой. Места рыбные. Свидетельствую: после ухи становится весело, легко на душе и в теле. Вчера без ухи томился, сегодня угомонился. Ночь на дворе. Вот ужо очнусь на заре. Похлебаю юшки. Выйду на солнышко для просушки.
9 августа. Облачно. Ознобно. На улицу писать с натуры не иду: все написано в прошлом году и позапрошлом — те же травы, росы, тучи, Озеро. Только в прошлом году прилетали две вороны, кормились тем, что перепадало с моего — барского — стола. Нынче вороны не прилетают, трещат сороки. Помалкивают коростели, как молчат в рот набравшие воды коммунистические идеологи. По разным причинам, но — молчат. Коммунистам сказать нечего, да и не дадут. У коростелей вышло их время скрипеть. Может, они и не дошли нынче до вепсского густотравья: мало ли гадостей на пути, например, последствия войны в Персидском заливе. По радио сказали, что из горящих нефтяных скважин в Кувейте поступают в атмосферу ванадий и никель — канцерогенные: кто хлебнет лишку ванадия с никелем, заболеет раком.
Господи, проглянуло бы солнышко, ведь еще август не дошел до половины.
С утра писал, в обед ел уху, на второе овсяную кашу с постным маслом и малиновым вареньем. На той стороне кричали перевезти. С маленькой надеждой, что это ко мне, взял лодку Валентина, перевез четырех мальчишек — на рыбалку на Вечозеро. Ну, хорошо, перевез. «Спасибо». «На здоровье». Затем меня обуяла кромешная тоска. Заставил себя отпилить чурку. Истопил печку. Стало тепло. Тоска поунялась. Надолго ли?
Кажется, простыл вчера на дожде. Так не хватило мне стакана водки, бестолково выпитой с чужими мне людьми. В деревне водка должна быть для существенных потребностей — согреться после промочки, принять доброго гостя, который все не идет. Где ты, гостюшко? Ау!
Пью чай с малиновым вареньем, слушаю музыку Антонина Дворжака, в его американский период, в конце прошлого века.
Надо вытерпеть и это.
Деревня становится густонаселенной. Кончилось неприглядное положение, то есть когда никто не приглядывал за мной и можно было жить естественно, как в пещерный век. Со всех сторон за мной приглядывают.
На берегу большой воды
В краю забытом и убогом
Сидел в предчувствии беды
Отринутый людьми и Богом
Высоколобый человек...
А за окном зияли ночи.
И каждый суженый ночлег
Казалось: все, нет больше мочи...
Я привожу стихи не как образчик плодотворной нюрговичской осени никем не узнанного поэта, а как запечатленный крик души. По ночам душа кричит не то чтобы громче, чем днем, но слышнее, крик души можно положить на стихи, на музыку... Положить свое тело на жесткий, обвалянный собственными мослами сенник, смежить веки — и полетит душа в рай или в ад.
11 августа. С утра писал, к трем часам нашел в себе готовность облачиться в плащ-палатку, взять червей, удочку, бидон под малину, отправиться в лес. Сочился дождь, уже четвертый день, без просвета, без надежды — обложной вепсский, кажется, нескончаемый. Задожжило нынче ранее заведенного. В прошлом году август выстоял без дождя.
В плащ-палатке идти было сухо, тепло. Тащить резиновые сапоги с длинными голенищами тяжко — кряхтел, задыхался, посиживал, покуривал. Срывал белые грибы — перестарки, но крепкие, такие, как я сам. Вдоль дороги в малинниках рдели (или, если угодно, пунцовели) ягоды малины. Малина может пропасть, стечет вместе с дождем.
Пришел на Геную, снял с жерлицы щучку. Окунь не брал. Вышел на дорогу, довольный щучкой, прогулкой, малиной. Дома нажарил грибов с картошкой. Поджарил щуку на постном масле. Слушал по «Свободе» Володю Войновича... Теперь-то уж он поди Вольдемар, но я помню его Володей, небольшенького росточка, крепеньким, смуглым, с живыми, приветливыми темными глазами. Как-то мы с ним сидели в предбаннике ЦДЛ, мне можно было выпить, а ему нельзя, он был за рулем, только что купил «Запорожец», самой первой модели. А и мне нельзя: до моего самолета оставалось времени в обрез, а еще надо добраться до Внукова. Помню, Володя Войнович сказал: «Я тебя довезу». И довез. Ему доставляло наслаждение на своей мыльнице обгонять «Волги» и «Москвичи», и он был искренне рад оказать услугу собрату. Когда это было? А Бог его знает, когда — и было ли?
По «Свободе» Володя Войнович хорошо выступал, грамотно, с чувством и с подковыром, но передергивал и все не о том. То есть говорил Войнович главным образом о себе, полагая себя где-то вблизи пупа Земли, центра мироздания. Писатель подсчитывал, каким тиражом у нас издали его «Чонкина», а каким бы надо издать. Вблизи пупа Земли Войновичу кажется, что его «Чонкина» у нас недоиздали. А по мне, так и этого — под завязку.
Почему эмигранты не возвращаются в постпартийный, постсоветский Союз? А хрен их знает. Мне-то что. Там они хоть что-то вякают, а тут скиснут в первый же день. Тут и нам-то делать нечего, а они и вовсе не пристегни кобыле хвост...
Хорошо в избе, пахнет жилым духом. Мыши ждут, когда я угомонюсь, тогда зашушукают.
Гуд найт, мистеры энд мистрисс!
Дождь разошелся, разверзлись хляби небесные. Восемь часов утра. Только что видел сон, в цвете. Женщина в годах, тучная, совершенно неизвестная, впервые мною увиденная. То есть увиденную во сне женщину я никогда не встречал наяву, а там, по ту сторону, я ее знал и за что-то ненавидел, что-то в ней было зловещее для меня. Память, запоминающая сны, такого рода мотивировки, за пределами опыта, просеивает, оставляет только картины. Герой моего сна (ежели представить сон как ночное кино), то есть я сам, убивает эту женщину из ружья. Большое помещение, в отдалении стоит только что убитая мною женщина, голая, обернувшая живот шалью. Я подхожу к ней. Женщина мне говорит: «Спасибо, я больше не могла жить, вы мне помогли». Или что-то в этом роде, по смыслу. Я вижу тучный живот женщины. Вначале, кажется, была кровь, но крови не вижу, только оплывшую грудь с соском, розоватую кожу с белесым пухом. В моей голове проносятся мысли: надо заявить, что убил, снизят срок, лет восемь буду сидеть, выйду под семьдесят. В то же время я смотрю на голую женщину как на живую, хотя знаю, что она убита. Я стрелял в нее дважды, из двух стволов. Спрашиваю у нее, как позвонить в милицию, 02? Беру в руки телефон, но почему-то это настольные часы. На часах диск для набора номера, но дырки пустые, нет цифр. Женщина говорит: «Дайте мне, надо набрать…» — называет цифру. В это время наплыв, сон прерывается, кончилось время сеанса. Сны бывают и многосерийные.