Литмир - Электронная Библиотека

Однако расходился дождь, замурчал мой сговорчивый чайник...

7 августа, 11 часов вечера. Еще не бывало такого длинного вечера, все он тянется. Распутывал сеть, еще более запутал. Сварил пшеничной каши, явились мыши. Слушал по радио про то, что Израиль не допустит на конференцию по Ближнему Востоку Палестину...

При слове «Палестина» у меня включилось ассоциативное мышление. Я вспомнил, как однажды в Афинах, на площади Омониа, в последний вечер тура по Греции мы сидели с дамой из нашей туристической группы за столиком под усыпанным звездами небом Эллады. Оставшихся от тура драхм хватило как раз на одну банку пива. Поочередно с дамой мы прикладывались к банке, обмакивали губы; сидеть за столиком кафе так, без напитка, не принято в Греции — и в любой стране мира. Моя дама обладала всеми признаками русской красавицы светлой масти, выставляла их напоказ, навлекала на себя огненные взоры сидящих за соседним столиком брюнетов с большими носами, в полувоенных блузах с закатанными рукавами, с толстыми, смуглыми, волосатыми руками.

Я наскреб в карманах оставленную на сувениры мелочь, пошел к стойке с надеждой обменять ее на какой-нибудь самый дешевый напиток; надежда не сбылась... Тем временем завязался обмен жестами, короткими фразами по-английски между моей дамой и большеносыми брюнетами. Когда я вернулся к столику, дама с энтузиазмом сообщила мне, что это — палестинцы, бойцы частей ООП, расквартированных в Греции, что они приглашают к себе за столик на чашку кофе.

...А я так надеялся провести этот последний вечер в Афинах со сговорчивой московской красавицей вдвоем (группа уже отошла ко сну).

Мужчины за соседним столиком не спускали глаз с волоокой блондинки, подавали приглашающие знаки. Их пламенные взоры производили на мою даму примерно то же воздействие, что лучи Солнца-Ярилы на Снегурочку: в ней появились признаки таяния, то есть сговорчивости, о которой я уже упомянул. Мы перешли за столик к ооповцам, нам дали по чашке кофе. Обо мне было спрошено, не муж ли я дамы. Дама заверила палестинцев, что нет. И я тотчас выпал из круга внимания; ближневосточный темперамент сосредоточился на моей даме. Мужиков, кажется, было трое (хотя я их не считал), один из них выделялся дородностью, волосатостью, носом — породой. Он испепелял мою недавнюю подругу жаром своих несытых, алчущих глаз, от него исходило томление мужской плоти. Снегурочка таяла.

Я выпил кофе и тихо сказал подруге по-русски, что хватит, идем. Подруга зло прошептала: «Если хочешь, иди. Мне интересно. Я журналистка». Я откланялся и ушел. Мой уход как будто никто не заметил.

Идя к отелю по ночным афинским улицам, я сомневался: вдруг поступил не так, как надо, не по-товарищески, не по-советски — оставил девушку одну в чужой стране, в ночное время, с незнакомыми мужиками? Постоял у входа в отель, медленными шагами вернулся на площадь Омониа. Там было все то же: за столиком трое черных мужиков и одна белотелая баба. Чувствуя за собой право последнего решения, как представитель великой державы (тогда еще было так) я тоном приказа потребовал : «Пора! Идем! Нам завтра рано на самолет!» Моя подруга уловила этот новый оттенок последнего решения, нашла в себе силы подняться, уйти от огня в потемки.

По дороге к отелю я выговаривал девушке, которую недавно склонен был полюбить: «Ах ты такая-сякая разэтакая! Да как же тебе не стыдно?! Дома иди к кому хочешь, а здесь... С тобой что случится, а нам отвечать!» И все другое прочее. Подруга в ответ огрызалась: «Это не твое дело! Я журналистка! Мне интересно! Я за себя могу постоять! Я была в Штатах, в Китае!» И так далее.

Улицы были пусты. Наши русские голоса звучали грубо, диссонировали с мягкостью афинской ночи. Сцена в Афинах походила на сцену в лавочке села Корбеничи, когда Володя Жихарев выговаривал своей жене Люське за измену, а Люська крыла на чем свет стоит своего неверного мужа.

В номере я долго не мог заснуть, ворочался с боку на бок, убеждал себя в том, что поступил как следовало поступить: не оставил женщину одну, не бросил, вызволил. Что случись, никогда бы себе не простил.

Утром по дороге в аэропорт мы с моей вчерашней подругой держались отчужденно, как незнакомые. В самолет вместе со всеми летящими в Софию и далее на Москву вошел вчерашний ооповец, из-за столика в кафе на площади Омониа, — самый крупный, орлиноносый, волосатый. Он сел рядом с московской красавицей, будто вместе купили билеты; двое тотчас отъединились от всех нас, заговорили о чем-то важном для них. То есть говорил палестинец; в недавнем прошлом моя подруга, теперь его, не знала так много английских слов, как ее ухажер, изредка произносила «йес» или «ноу» — и только.

В аэропорту Софии в то невозвратное время можно было выпить коньяку за советские рубли. Все мы накинулись на коньяк, как истомившееся от жажды стадо. Когда вернулись в самолет, ооповца не было видно. Моя подруга как ни в чем не бывало села рядом, по-кошачьи жмурясь, поведала: «Этот палестинец всю дорогу от Афин до Софии предлагал мне руку и сердце. Он специально за этим и полетел. (Можно предположить, что ему была подана надежда). Уговаривал меня остаться с ним в Софии, а потом вернуться в Грецию».

— Ну и что же ты не осталась?

В исконно русских очах близко сидящей моей подруги заголубела вся искренность, вся невинность, вся преданность. Она взмахнула ресницами:

— Что ты? Как же я без вас? Без России я не могу.

Вот такие есть женщины в русских селеньях. Даже и в стольном граде Москве. Вот какая ассоциация взбрела мне на ум при слове «Палестина».

По радио говорили, что хорваты не помирятся с сербами, а сербы с хорватами, что на Украине собрали хороший хлеб, но не сдают, придерживают, кажется, введут карточки на хлеб, что в Тюмени глубокий кризис, что у российских коммунистов вместо Полозкова стал Купцов; я его однажды видел в Вологде в обкоме. Все как-то несущественно, не о том, не про нас: как нам быть?

Я еще мало живу в деревне, не успокоился, не выздоровел душевно, все еще одной ногой там. Но и там меня нет. Скучно. Голодно. Долго тянется время. Мне его не хватало в деревне, а нынче некуда деть. Надо уходить в леса, плыть по водам, закидывать уду. И мне так потребна собака. Иначе... я буду жить без собаки. Скорее бы день, Боже мой! И так хорошо бы без ветра, без дождя.

Что надо — прожить здесь зиму, весну, написать каждый день и как начнется лето. В этом цель, смысл, задача, это — мое; все другое — чужое, от людей.

Так хочется порыбачить, а что-то держит — мое писание. Нужно ли писать? Нужно ли жить? Все-таки скучно на этом свете, господа.

Половина четвертого, за окном развиднелось. Тучи по небу плывут. Лиловеют кипрей с бодяками. Читаю «Год русского земледельца» В. Селиванова, очеркиста-аграрника первой половины прошлого века. Вычитываю дивные картины совокупного существования крестьянина с природой, разумеется, с точки зрения барина. Крестьяне тогда изложить своих чувств не умели, тем более выкладок ума. И вот такие строки, отвечающие состоянию моей души: «Подчас бежал бы из деревни при наступлении осени со всей ее унылой обстановкой: с темными и длинными ночами, с завыванием ветра в пустынных полях, с однообразно стучащими ставнями, но, к счастью, это грустное время в нашем краю не бывает продолжительно. (А в нашем бывает). В сентябре, а иногда и до половины октября осенние дни бывают подчас так хороши, что и не нарадуешься».

Я пишу то самое, что писал в первой половине прошлого века В. Селиванов, землевладелец. Только у меня нет никаких отношений с кормящей землей. Не написаны зима, весна, лето; я все пишу предосеннюю пору. В позднюю осень тоже не залезаю. Я нахожусь в ранней и средине осени, моя поздняя осень скорехонько придет.

С утра писал и мог писать бы доселе. Сварил каши из пшенички, купленной в Корбеничах без карточек. Но чего-то недоставало организму, какого-то ингредиента, калорий, а именно — окуневой ухи, содержащей в себе все нужное для телесной жизни, отчасти и для духовной. К тому же, долго сидя в избе, полеживая, попивая чаи, покуривая, замечаю в себе признаки лености, сибаритства. Нынче не кошу траву, ибо это стало бессмысленно. Накошенная в первые дни копешка почернела от дождей. Дул шелоник, то дул, то унимался. Согласно его порывам я то хватался за насос-лягушку — надувать лодку, то опять принимался за чаи и табачок. Наконец решился плыть.

34
{"b":"832987","o":1}