8 августа. Августейшее утро. Заосеняло. Теперь никак не скажешь, что лето: сухая утром трава, почти безросная, к перемене погоды, с вёдра на ненастье. И вот еще один признак: ястребы поднялись высоко в небо и там, высоко, наполнили небо своими разбойничьими покликами-посвистами. Впрочем, скорее это жалобные клики.
Но вернемся к Володе Жихареву... А как вернуться, если день занимается августейший?..
Володя вспоминал оставленный им приют надежды с неким недоумением. И с гордостью — за себя.
— Я уж не буду скрывать, я там второй раз, а есть по девятому разу. Там главное что? Это не возникать. Заметят, что ты, допустим, поддатый, все равно тебя не выписывают. Никак не лечат, ты работаешь, сорок процентов они себе забирают, на это живут. Тебя кормят на полтора рубля в день. Завтрак — 31 копейка, обед 83, остальное ужин. Ну, что дают? На завтрак кашу, яйцо... Я-то ни-ни, ни разу себе не позволил, а остальные — он придет только что не качается — и спит. Помещение как раз напротив милиции. Если что, они позвонят, ребята приходят крепкие, скрутят. В мужском отделении 90 человек, а рядом — женское — 30. Там у баб ух какие есть! А у нас, в основном, из заключения, тоже есть алкаши — привозят невменяемых, пробу негде ставить; приблатненные... Нас из девяноста только троих взяли на химлечение, «эсперали» зашили. А так никого, у всех проколы, бесполезно лечить... Если надо куда сходить, у врача попросишься, увольнительную давали. Раз в месяц отпускали домой. Я-то на молокозаводе в котельной вкалывал, в последний месяц мне триста рублей начислили, сорок процентов вычли, а кое-что привез. Вот могу тебе пачку «Беломора» дать.
— Спасибо, Володя, я один живу в Нюрговичах, стараюсь не курить.
— Я-то не могу. Да... Котельная — сердце завода. Представляешь себе, почти в центре города — и на угле завод работает. Это же такая лабуда. И вот в рабочие дни там у них человек сто крутится, а по выходным — завод все равно работает — справляются девять человек с той же работой. К ним туда придешь в отдел снабжения, бухгалтерию, там бабешки сидят, сплетничают, чаи распивают, намазываются. А это же молокопровод у них — все трубы из нержавейки, а электродов достать не могут, эти, из отдела снабжения. Я им говорю: «Да вы че? У вас же рядом “Трансмаш”, у них навалом». А они: «Не твое дело».
— Ты не знаешь, Глеб Александрович, — опять спросил Володя о том главном, что мучило его, — как бобину подсоединять — один провод к генератору, а другой на массу?..
В прошлом году поздней осенью Володя Жихарев плыл на лодке по озеру, наскочил на топляк, выпал в студеную воду, но успел ухватиться за корму. Его побило винтом — не осталось живого места. Однако все же в лодку взобрался, до Корбеничей доплыл, до сантранспорта выжил, потеряв бадью крови. Его залатали, все на нем зажило, как на собаке. Желудок у него вырезан — оперировали с прободной язвой.
Ночью в окошко была видна круглая, окровавленная, как отрубленная голова Стеньки Разина, Луна. Я лежал на одной из постелей базы отдыха химзавода, на сетчатом панцирном матраце, все время уходящем из-под бока, не дающем спать. Это одно из советских достижений — панцирный матрац, с эффектом батута. Заведут в доме койку с таким матрацем — и «жить стало лучше, жить стало веселей!»
Ну ладно, хватит.
Вчера ходил победителем, а сегодня оказался на лопатках. Наелся белыми грибами с лисичками, сжаренными на постном масле, с картошкой... Так было вкусно, и главное, из лесу принес, за два часа прогулки набрал... Ночью разболелся живот. Не было того средства, какое ранее обнадеживало: живот на живот и все заживет.
Сегодня, кажется, был последний день в Нюрговичах. Последняя ночь. Истоплена печь. Болит живот. Разваливается страна. Заваливается страда. Горе нам, горе... Есть у меня буханка хлеба, две пачки «геркулесу», куль гороху, постное масло, чай, сахар. И много-много сена. Можно завести козочку, сена хватит прокормить. А собаку Песси нечем кормить.
Всю ночь поливал дождь, болел живот, и так мне было худо перед лицом всесильной болести... Но Ангел мой добрый послал мне пачечку бесалола. Откуда? Кто? Бесалол скукожился от долгого лежания, ожидания того крайнего мига, когда... Я вылущил четыре облатки, две проглотил, мне полегчало, под утро я уснул. Была мысль о бегстве, но бежать некуда. Утром явилась другая мысль — выцыганить еще и этот денек у предстоящей бездны беспомощности перед старостью, перед злым моим Роком. Прожить день жизни по моему хотению, сознавая главное — радость жизни-подарка, счастливого сохранения себя в самом себе, заодно с природой: моей горушкой, моим наморщившим чело озером, туманами, травами, моей избой с истопленной вечером печью, с моими мышами, с собакой, наводящей шорох на мышей. Господи! Спасибо Тебе еще за этот день моей жизни!
Два часа ночи. Не сплю, болит брюхо. Сегодня выцыганил у Рока денек, а на ночь доброй воли Рока не хватило. Правда, подсунул он мне четыре таблетки бесалолу, помогло.
Вчера передавали по радио поэму Аполлона Майкова «Ловля рыбы». Сегодня все вышло у меня по Майкову, сон в руку. Поймал на Ландозере черных больших окуней. Днем будто кто мне шепнул: надо идти на Ландозеро. Не кто-то с летающей тарелки, а Михаил Цветков, сын деда Михаила, ныне покойного, рассказал, как идти. Так точно и вышло.
Ландозеро — это мне подарок. Сколько живу, ни разу не сподобился сойти с тропы, ломиться палым лесом, взойти на горку... Озеро дожидалось меня, никто на него не хаживал — черноводное, елями обросшее, большое, как все в Вепсской тайге, дикое-дичайшее, бобрами обжитое. Березы у бобров в воду повалены, береста вся зубами сгрызена-сглодана; тут же берестяные завитушки — бери, зажигай костер.
В избе теплынь. У печки на сене спит на спине моя Песси, задрав кверху лапы, прижавшись хвостом к теплу. Славно! Еще один выцыганил денек счастья!
«Местность у нас горбатая, горбина на горбине. Кто знает, говорит, что хребтина самой высокой горбины имеет отметку 300 метров над уровнем моря, в Балтийской системе координат.
У нас, как всюду, есть все знающий человек. Впрочем, найдется и ничего не знающий...»
Такое начало я придумал для повести о наших местах, с вымышленными героями, и прототипов героям выбрал, и заголовок: «Местность»... Но повесть не пошла, поскольку жить-то все же интереснее, нежели вымышлять про жизнь, пусть даже «над вымыслом слезами обольюсь...».
Погасло электричество. Пишу со свечой. День вышел больной, маялся животом, ничего не мог делать. Лежал, читал «Русскую идею» Бердяева, все более раздражаясь бесплодностью ухищрений мысли. Все Гегель, Гегель, Гегель, все Толстой, Достоевский — ну, ладно... Все высказанные мысли, все изреченные максимы упираются в стену Кремля, где правил бал маленький, щербатый инородец... Знать, то, что было, приобретает новый смысл, когда знаешь, что вышло. Из этого? Из другого? Но из чего? Что вышло? Что будет?
Нынешняя моя деревня не дает уединиться, сосредоточиться. Не дает.
Горит моя свеча,
понурилась изобка...
Продолжает дуть юго-запад, шелоник, ветер, наносящий облака с дождями. Хмуро, холодно. Завтрак варил на костре. С начала приготовления оного до момента съедения — два часа. Завтрак вобрал в себя множество операций. С чего начинается завтрак в брошенной деревне Нюрговичи у старого одинокого человека? Взял топор, слазил на крышу хлева, пристроенного к избе, отклячил бывшую стропилу, снес ее на козлы, отпилил полено, мелко расколол, зажег костер из щепок и лучин. Повесил над костром на тагане кастрюлю с картошкой, чайник. Пошел нарвал зверобою, погрузил его в чайник... А вода? За водой спустился по крутосклону к озеру, принес два ведра. Костер себя вел — как всякая женщина: требовал к себе внимания, тщания, понимания природы горения. Как только я отвлекался от костра и подкладывал не такие, как надо, чурки, костер остывал, погасал. Так было долго, но наступил и миг торжества; паром окуталась картошка, засмуглел чаек. Дуже добже. И полетела душа моя в рай.