Жарко, предгрозово. Наяривают коростели. Иногда прилетают две большие вороны, садятся на крышу, ждут какой-нибудь поживы. Прибегает черная, крайне тощая, стонущая от голода собака, виляет задом, выпрашивает еды. Однако гречневую кашу есть не стала.
На скошенную траву садятся трясогузки, трясут хвостами, ласточки проносятся низко над землей, завидев ястребка, кобчика, тотчас на него нападают. Все уже было, все кончилось, ничто не возобновится. Скучно. Не хочется плыть ловить окуней, идти за морошкой. Хочется чистого помещения, вкусной еды, доброты к себе, семейного покоя. Тихой комнаты для работы. Любви. Какой-нибудь, все равно. Ничего из этих радостей, каким были преданы Иван Шмелев с Борисом Зайцевым, не выпало мне на старости лет. Я, собственно, беглый, в бегах от самого себя. Какой я подлинный? Где мое место?
Я еще подобен больному зверю, уносящему болезнь в глухомань. Собственно, не зверю, а собаке.
Конец июля, а ночи все еще светлые, каждую ночь в северной половине неба зажигается новехонькая серповидная луна.
Вечером попил чаю с хлебом и сахаром, вышло хорошо.
При посадке солнца на небе разыгралась феерия: облака всех цветов и оттенков образовали движущиеся картины. Когда-то мой друг фотокорреспондент Толя Фирсов ночь напролет бегал с ящиком, снимал. Но нельзя остановить постоянно действующую феерию облачного искусства над Вепсской возвышенностью. Композиции облаков при посадке Солнца могут быть уподоблены каким-либо предметам в реалии, но всегда облака превыше предметов, неохватимы воображением.
О, Господи! Если бы не кусали комары! Смотрел бы и смотрел... Помаленьку кошу, сушу сено. Между прочим, накосить — мужская работа — много проще, чем высушить, растрясти, распустить — собрать.
Ходил по усадьбе деда Федора — как все в прошлое лето было тут выкошено, ухожено, целесообразно, навстречу тебе и любому вошедшему распахнуто. И как все замкнулось, зачужело, заросло!
Второй раз в жизни я переживаю исход из деревни последних жихарей и последующее скорое отпадение жилого места в небытие — летальный исход. Это сильное переживание, отрицательная эмоция. Жизнь не уготовила мне положительных эмоций, впрочем, таков я сам: кулинар всевозможных отрав для моего домашнего стола, то есть для душевного рациона. Поэтому мне необходима схима, аскеза, пустынь. Ну, и чтобы иногда с водочкой, с девочками. Но девочкам решительно не достичь этого места, только и увидел в моей избе старшую дочь Анюту, а так комары, мошки, слепни, да еще неустроенные собаки. А водочка... надо сплавать на лодке в Корбеничи, выпросить у нового председателя сельсовета Юрия Михайловича талон, он даст...
Встал в шесть часов с готовностью начал жить. Но дождь опрокинул надежду на рано начатый, разумно исполненный день. Жизнь в Нюрговичах снаружи, на воле, а там на воле задождило, это надолго.
Нащепал лучины, на поду печи, между двумя кирпичами, при открытой трубе, тяге, зажег костерок, сварил толику овсяной каши. Поскольку в челе печи темно, как... ну да, как в том самом месте у негра... то установить степень сваренности никак невозможно. Вышло горячо и жидко — овсяный отвар, скорее всего, некипяченый.
Ночью Луна запуталась в березе...
Всего-то одна Луна, одна береза против моего окошка на той стороне бывшей деревенской улицы (бывшей деревни), месяц двурогий, рожками вправо, запутался именно в кроне этой одной березы, в туманно-белесоватую ночь.
Первый вечер без мошки́. Даже нет комаров. К чему бы? Может быть, к победе фермерско-хуторского хозяйства?..
Проносятся ласточки, раздвоив хвосты, с черными спинками, в черных шапочках. Они умеют на лету кормить своих, тоже быстролетных, птенцов. Как будто реактивные истребители дозаправляются...
По утрам ласточки-сеголетки сидят на проводах, подобно нотам на нотной бумаге. Можно исполнять музыку лета или ранней осени по нотам ласточек на проводах.
Под вечер я видел, ласточки купались в озере. Мне могут возразить, что ласточки ловят на поверхности воды какую-нибудь живность. Оно так, но ласточки окунаются в воду, плещутся...
Ласточки господствуют в воздухе, проносятся, падают, взмывают, атакуют ястребов, свиристят. Ласточкам все равно, кто обитает в избах; изба для семьи ласточек — то место, где можно прилепить собственное гнездо. Деревня брошена — ласточки торжествуют; они не кормятся из рук человека; им по-прежнему достаточно неба, мошек, воды для купанья в брошенной деревне. И нет им, ласточкам, дела до того, какие существа обитают в серых избах. Когда избы рухнут, к чему же ласточки примажут свои гнезда? Этого мы не знаем, равно как и того, почему наши ласточки живут в нашей деревне Нюрговичи, а корбенические в Корбеничах, залетывают ли в гости друг к дружке по соседству, в какие страны улетят зимовать, как найдут дорогу по весне одни в Нюрговичи, другие в Корбеничи?
Зяблики, трясогузки постоянно потряхивают хвостами, в знак того, что они здешние, нюрговичские. Прилетают на окошенную траву, что-то выклевывают там такое, чего не выклюешь на растущей траве. Трясут хвостиками, благодарят: «Спасибо, что скосили, нас накормили».
Вороны... Собственно, две необыкновенно большие, зобастые вороны, с прорехами в крыльях — перья выдраны, может быть, в драках или выпали от возраста, как выпадает все растущее на живом... Вороны пользуются отходами человеческого бытования, пристально издалека наблюдают... Иногда они вдвоем садятся на конек крыши соседней избы, в которой давно никто не живет, принимаются базарить. Вороны в Нюрговичах лесные, любят запутаться в кроне рябины, ольхи, лозы, будто они тетерева, и разораться. О чем? Может быть, так: «Вот, я, Ворона, давно живу, все вижу, все знаю. А ты здесь временный посетитель, незваный гость. Я, Ворона, хозяйка!» Или еще что-нибудь; вороний язык никто не попытался перевести на наш.
Сегодня днем над ближним полем летали два ястреба, как планеры, не махая крыльями, а лежа на воздушных струях.
Когда я плавал в дальний угол озера, с косы поднялся, может быть, лунь, кто-то с большими крыльями, медлительными взмахами. Хочется, чтобы он вышел лунем. Я буду знать, что видел луня. Седой ли лунь, этого я увидеть не смог. Но что-то мне говорило: не лунь, а журавль. Так и вышло, недолго я побыл счастливцем, повидавшим луня.
Читал Бориса Зайцева. Вот человек писал прозу, чтобы воссоздать словами, фонемами, морфемами сущий мир, с цветами, оттенками, запахами, чтобы слова воздействовали на тебя, как поле с медоносными травами, возносили в духовную высь красоты... Тем же силен был и Бунин, но у Бунина злоба ума, а тут — растворение в красоте, песнопение, чувствилище...
Прислушайтесь, как пишет Борис Зайцев: «Хорошо в светлом лете ласточкам носиться над полями, ржами, шуметь сухим шорохом и глубокие думы думать тысячью колосьев...».
Сегодня встал в половине седьмого. Немного подумал о том, как померли папа и мама. Были хорошие люди и так они строили свою жизнь, чтобы мне досталось пожить от их жизни... И померли безвременно, безвинно, как ветром листья сорвало...
Встал рано утром, сварил себе овсяной каши и чаю. Покосил траву, посушил сено. Выстирал в озере наволочку. Подумал о том, что пора мне приниматься за мою прозу — еще есть десять лет. Впрочем, кто знает? Кто?
Утро тихое, начало дня, каких выдается на Вепсской возвышенности ладно если пять или десять в году. С безоблачным небом, без ветра... Может быть, сегодня сплаваю на лодке в Усть-Капшу, к Ивану, моему корешу...
И, может быть, напишу поэму в прозе о пекаре из Корбеничей — каждое утро он ставит в печь хлебы, тем все и живы в округе, и хлеб мой насущный я получаю из рук корбеничского пекаря.
Из меня не может получиться удачливый ловец рыбы, а только сочинитель поэм в прозе. Благо есть подходящий герой.
На дворе зной несусветный. Помаленьку сгребаю, переворачиваю, трясу сено, прикармливаю собаку, посланную мне в наказание. Боже мой! Почему именно здесь, в краю вольности, дикости, одиночества вдруг поселяется семейство дачников, с малыми детьми, привезли с собою чужую собаку, у собаки щенята — как живую игрушку. Не кормят собаку; черная, жалкая, с подтянутым животом, искривленным позвоночником, лохмотьями на ребрах. Эта собака неотступно смотрит на меня малохольными желтыми глазами, плачет от голода. Боже мой! Собачий взор все время укоряет меня, выражает неверие в меня — человека — и надежду, отчаяние. Почему так? Откуда пришли эти люди, со своей твердой решимостью взять свое, не упустить? Почему они не кормят собаку — кормящую мать?.. Я оказываюсь в роли обвиняемого за чужую вину. Меня обвиняет чья-то обманутая собака, я переживаю вину как мою.