Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Добрый у тебя тридцать второй калибр. С таким можно ходить на медведя.

— Да так-то обижаться на ружье нечего. Трешшит помаленьку. — Глаза у деда были темные, с блеском, не выцвели в семьдесят два.

Охотничал он больше удавками. Эти сооружения стояли близко одно к одному вдоль гребня заснеженных сопок. Возле каждой удавки снег был разрыт, темнели мерзлые зерна песка. Удавками дед называл сосновые длинные чурки. Он крепил их на шатких подставках-колышках. Птица слетала клевать песок, набивать жернова в зобах, подставки рушились, чурки давили птицу. Склад-землянка ломился от мертвых киснущих глухарей.

Федор однажды прошелся вдоль дедовых удавок. Он рушил их одну за одной, долбил каблуком занастевший снег, сгребал его в песчаные проплешины. Снег вкусно шурстел и тек по обрыву. Все это веселило Федора. Он подымал сосновые чурки, кидал их вниз и приговаривал:

— Оп-па! Оп-па!..

Дед подошел сзади, негромко сказал:

— Зачем озоруешь, сынок?

Федор поднял чурку, сказал: «Оп-па!» — и толкнул ее вниз. Потом счистил снег с варежек, улыбнулся старику.

— Хватит, папаша, клянусь честью, хватит. Куда их тебе столько? Запах нехороший. Нельзя стало в землянке жить.

Дед скинул с плеча бердану. Прислонил рядом с собой к сосне. Достал махорку. Федор усмехнулся.

— Тридцать второй, говоришь?

— Без оружия в тайге нельзя, сынок. Без оружия у нас никто не ходит... Без оружия тебе тут цена — тьфу!

«Надо смываться, — подумал Федор, — ну его к дьяволу...»

Он быстро взглянул на бердану, на деда, прикинул, сделал стремительный точный шаг, обхватил пальцами цевье у винтовки и поднял ее.

— Да-а... Добрая штука. Поди, тебе ровесница? В один год родились и прожили чинно в ряд?

Дед не пошевелился. Только глаза его провожали каждое Федорово движение.

— Все на нет сходит, — вдруг забормотал он. — Строят, строят — одна ржавчина остается. Зверю конец, птице конец... Поставь винтовку-ту. Спуск совсем ослабел, однако.

Федор щелкнул затвором, выбросил в снег патрон, отдал бердану деду.

— На, старый, промышляй. Только поищи для себя другое место. Тут тебя поймают с твоей пушкой запросто. В тюрьму угодишь на старости лет. Скоро сюда люди приедут, милиция. Клянусь честью.

— Я свое отбыл, сынок, — сказал дед. — Этим ты меня не интересуй. Люди, как турухтаны, прибывают, убывают, а жизнь на своем стоит. Тайга, сынок, всегда тайгой останется...

Больше Федор не видел деда. Дед исчез. Удавки его сгорели в большом пожаре. Сильно пожгло тайгу возле Рудного озера. Хвоя на соснах полыхнула и сгинула, стволы легли как попало, а сучья пепельно посерели, ссохлись в огне, укрыли землю хрустящим хворостом.

Особенно пахло гарью по вечерам. Свиристели, тревожились турухтаны. Мутился дымом лимонный закатный колер.

— Клянусь честью, — говорил Колотухин своему изыскательскому отряду, — дед поджег тайгу. Он, наверно, из заключенных. Злобный, собачий сын. Что ты? Я знаю. Ему в жизни ничего дорогого нет. Все готов пожечь...

На работу нельзя было ходить по свежей гари. Федор камеральничал — обрабатывал результаты мензульной съемки, выводил набело планшет, заснятый по весеннему снегу, до пожара.

Мошка летела в землянку. Попав в ее сумеречное, с папиросным дымом нутро, пугалась, лепилась в окошке, Федор время от времени жег ее спичечным огоньком. Слушал гуцульские песни. Иногда тосковал в этом вынужденном сидении.

Отправлялся к хозяйке гуцулов Ярославе. Она поварила у них, ездила в Больше-Окинский леспромхоз за лапшой, тушенкой и гречкой. У хозяйки водилось вино. Бог весть как оно добиралось сюда, в Приангарье. Густо-вишенного цвета с замутью, с этикеткой по-украински: «Яблучне».

Федор выпивал две бутылки. Выпив, жалел себя. Свои тридцать шесть лет. Жалостно изумлялся своему скудному быту. Вино будило в нем неразрешимое чувство утраты. Лучшее было в прошлом: морская служба на Дальнем Востоке, китобойство у Курильской гряды, потом курсы топографов, броски по стране с нивелиром и мензулой. И любовь, конечно. Ее было много. Женщины любили широкогрудого, смуглокожего, узкоглазого парня горных, бурятских кровей.

Выпив, Федор говорил всегда об одном и том же:

— Ну что наша изыскательская жизнь? А сходишь к Ярославе — вся жизнь в розовом цвете...

С Кешкой, любопытным, горластым парнем пятнадцати лет, он тоже всегда объяснялся одними словами:

— Ну, а ты здесь чего? Выйди отсюда быстро. Клянусь честью. Кешка! А ну, выйди отсюда.

— Федор Гаврилович! — выговаривал Кешка во весь свой хрипатый радостный бас. — Федор Гаврилович! А я хочу с вами поговорить... — «Г» Кешка произносил мягко, на южный манер. Отец его был моторист, работал на шпалорезке, резал сосновый брус для Озерска. Кешка нанялся к изыскателям таскать рейку.

— Здесь итээр находится, — поучал Колотухин. — Выйди отсюда. Чтобы все чинно в ряд... — Глаза у Федора были желтые, раскосые и веселые. Кешка ничуть не боялся начальника и никуда не уходил.

К «итээру» Федор относил себя и девушку Тоню. Тоня ходила на работу в очках. Должность ее называлась: «записатель». Она жила в одной землянке с Федором. Больше ей жить было негде. Тоня кончила десять классов, поработала продавцом в магазине, захотела чего-то иного, с комсомольской путевкой приехала в глушь. На Рудное озеро.

Выпив с вечера яблочного вина, Федор Колотухин говорил утром Тоне:

— Все. Объявляем сухой закон. Клянусь честью.

— Да ну, — сомневалась Тоня, — прямо уж, сухой закон. Никогда я вам не поверю. — И понимающе, несмело улыбалась.

Тоня любила плавать по озеру на плоте. Плот сколотил отец Кешки. Это было суденышко без бортов, с острым носом, с ячеями для весел и сиденьем со спинкой. Вода в озере была зеленая. Синее небо вверху, желтое солнце. Синее с желтым сливалось в озерной воде. Зеленело. А может быть, эту зелень давал особенный рудный настой.

Тоня полоскала Федору трусы и майки. Так было заведено. Пела тихонько, чуть-чуть ворошила весла. Колотухин слышал в своей землянке каждое слово Тониной песни, стук весел... Вода сберегала звуки, катила их к берегам. Все озеро было как чуткая слуховая раковина.

Федор рисовал планшет, крутил арифмометр, считал зарплату себе, и Тоне, и Кешке — всему отряду. И думал. Примерно так:

«Что бы там ни было, надо завтра идти. Добить к воскресенью мензульную съемку... Если добьем, должна быть переработка. Клянусь честью, должна быть».

Федор снова крутил арифмометр. Отрадное дело — считать свою переработку, сверхплановый труд в рублях.

«Только бы дождь настоящий, только бы дождь, — думал Федор. — Прибило бы гарь, мы поднажмем — и все чинно в ряд».

А Тоня пела на озере. Или ругалась с Кешкой. Она его не брала на плот никогда. Кешка стаскивал сапоги, брючонки, черную с одной пуговицей рубаху, кепку, вопил хриплым басом: «У-у-у-й! Ва-а-й! Тону-у-у! Спаси-и-те!» Лупил ногами о воду, фыркал и плыл за Тоней. Вода согревалась днем лишь поверху. Чуть поглубже она леденила пятки и душу. И была, наверное, черной, кромешной.

— У-у-у-у! — вопил Кешка и раскачивал Тонин плот...

Иногда вместе с Тоней плыла постирать бельишко Капочка, жена Володьки. Володька ходил вечерами ставить «морду» в ручей. Нет-нет в прутяное жерло «морды» залезал хариус. А то и пара...

Капочка всегда говорила на плоту о Володьке. Говорила для Тони. Может быть, еще для себя. Уплывали они далеко, думали — их разговор не слышен. «...Володька, Володьке, Володьку». Озеро доносило Федору Капочкины сокровенья.

А раз Федор услыхал свое имя.

— ...Федор Гаврилович, — произнесла Тоня. Он сразу бросил крутить арифмометр. — Федор Гаврилович красивый. Не старый еще, а весь седой. Наверно, много переживал...

Федор поглядел в Тонино зеркальце, прислоненное к банке-подсвечнику. Увидел желтокожее, узкоглазое, крупное лицо с седой челкой. Староватое лицо. Подумал:

«Тридцать шесть лет. Спешат годочки. Клянусь честью, спешат».

35
{"b":"832983","o":1}