Отвлекаясь от раздумий историка, я вспоминал себя — как раз тогда, в том же сорок первом. Мальчишку-красноармейца, встретившего войну совсем близко от Белоруссии. Умел ли я мыслить самостоятельно? Помогли ли мне книги и школа созреть к тому времени настолько, чтобы?.. Что сталось бы со мной, если бы я попал в плен и был заключен в лагерь, подобный борисовскому? Хватило бы моего воспитания для того, чтобы выдержать это страшное испытание и погибнуть с честью? Или у меня тоже противно задрожали бы колени, и я испугался бы до смерти, и, владея хорошо немецким… О сознательном предательстве, конечно, и речи быть не могло. Но вот этот второй путь, такой с виду заманчивый — лишь бы сейчас выжить, а уж потом я…
Долго прикидывал, долго проверял себя, и так, и этак, и понял, что не умею т е п е р ь с полной уверенностью ответить на нелегкий вопрос о том, как бы я тогда поступил.
Но выбирать и колебаться мне, слава богу, не пришлось.
Я делал свое дело, как его делали все, выполнял свой долг в меру разумения и сил, хоть и не понимал, как и мои товарищи-солдаты, достаточно отчетливо всего масштаба опасности, грозившей Отечеству. Мы не знали почему-то, что против нас ведется война на истребление, ничего общего с «обычной» войной на Западе, которая началась раньше и характер которой мы знали по газетам, не имевшая — арийцам, видите ли, было необходимо жизненное пространство.
Не знали, что «сверхчеловеки» станут собственноручно выжигать дотла наши деревни.
Не знали, что существует утвержденный Гитлером план затопления Москвы, что русским уготована судьба рабов, существ второго сорта.
— Дранг нах Остен!..
— Зигхайль!..
Быть может… если бы каждый наш рядовой знал своего врага в канун войны… Знал и понимал его подлинные намерения…
Мы, рядовые, не имели, в сущности, понятия, что представляла собой ворвавшаяся на нашу землю армада — слова «фашистская армия» определяли ее классовую сущность, ее идеологию, но не раскрывали ее структуры, ее внутренних связей, ее конкретных намерений, обозначали, но не характеризовали тип людей, составлявший ее ядро.
Ну откуда нам было знать, что такие же вроде бы, как мы, существа могут готовиться к войне так основательно и дотошно, как рачительный хозяин готовится к севу? Только столкнувшись с военным бытом вермахта — некрасивыми, но неснашивающимися сапогами, тяжеленными фаянсовыми кружками, длиннющими деревянными ручками гранат, тщательно, любовно оборудованными землянками, — только пустив в ход трофейное оружие, безотказные шмайссеры, устойчиво ложившиеся на руку парабеллумы, я и мои товарищи стали понимать, что для нашего противника война — это вовсе не вынужденная случайность, не стихийное бедствие, от которого не уйти, а нормальная форма существования, одна из разновидностей бытия.
Задачка — для русского человека.
Мы слабо представляли себе и духовную нищету кучки авантюристов, исхитрившихся бросить против нас эту орду хозяйчиков-вояк, каждый из которых лелеял мечту о личном обогащении. Хотя здесь дело обстояло несколько лучше, нам говорили об этом в общих чертах на политзанятиях еще в мирное время, и я уже тогда, стоя в одиночестве на караульном посту, размышлял о том, чего же стоит верность этого народа гуманистическим идеалам, если он с такой готовностью устремился за дешевыми демагогами и за несколько лет, н а м о и х г л а з а х, превратился в озверевшее стадо поработителей, — пригодился даже и один курс университета, бывший у меня за плечами.
И все же окончательно прозрел я, только прочитав первую попавшую мне в руки фашистскую листовку — был потрясен низкопробностью непонятно кому адресованной дешевки; авторы ее явно ничего не смыслили в нашей жизни, и это более, чем что-либо, убедило меня.
«Раз так, — внезапно понял я, дважды проглядев смятую бумажку: я не поверил своим глазам, — раз так, значит… значит, и вся эта лавина вымуштрованных подразделений, с таким ожесточением прущая на нас… гибельной, в конечном итоге, быть не может… Побеждает идея, а идеи здесь нет…»
Вот когда вспомнилось адресованное «мне» Шиллером предупреждение! Если это всё те же «геслеры» — по странной случайности, имена фашистских главарей начинались с той же буквы и по-русски сливались во что-то смутно похожее на имя шиллеровского негодяя: Гитлер, Геринг, Гиммлер, Геббельс, Гейдрих, Гесс, — если это всего лишь «геслеры», то с ними мы уж как-нибудь справимся, не те времена, чтобы они побеждали, не та ситуация; впрочем, и Телль в конце не промахнулся…
Как всегда, когда тяжко, на помощь выплыли, неведомо откуда, пушкинские строки:
Хмельна для них славянов кровь;
Но тяжко будет их похмелье…
Малость полегчало.
Потом мы снова стали отступать, день за днем, ночь за ночью, и уныние вновь охватило меня. Слишком уж все колыхалось, словно во время затянувшегося землетрясения; гибли люди, склады, вооружение, автомашины — их нечем было заправить, — самолеты… Не знаю, кто как, а я остро чувствовал в те дни свою вину, свое ничтожество; мне страшно стыдно было отступать чуть ли не бегом от Риги на Псков, на Новгород.
Гигантский водоворот пытался засосать нас, не давал вздохнуть, оглядеться, опомниться. Он ревел от избытка лошадиных сил в моторах Люфтваффе, он орал о своем превосходстве — каждому из нас, персонально, прямо в уши! — и несмолкаемый визг авиабомб делал этот вопль особенно красноречивым.
Кто был в силах перекричать его? Командиры среднего звена — с ними мы непосредственно общались, многие показывали нам пример личного мужества, выдержки — не намного лучше нашего разбирались во всей этой каше. Втолковав нам на рассвете очередное задание, они бывали рады, если к концу дня мы встречались вновь.
Задания встречались самые разные. Однажды, еще в последних числах июня, мне было приказано, ни больше, ни меньше, построить солидный отрезок линии связи к запасному командному пункту штаба, а в помощь вместо солдат была выделена группа местных жителей с лопатами на двухметровых черенках — ими было удобно копать глубокие ямы — и подводами.
В неустанных трудах прошел день. Под аккомпанемент не слишком-то далекой канонады крестьяне-латыши старательно готовили ямы, валили деревья, кое-как шкурили их — тут уж было не до наставлений, нормы мирного времени были вмиг позабыты — и развозили по будущей линии. К вечеру мы вымотались так, что свалились замертво и спали, не обращая внимания на то, что делалось вокруг. Прошла ночь. А наутро оказалось, что мы находимся уже в зоне интенсивного артобстрела, и мои помощники торопливо разъехались по домам, и никакие уговоры не могли их удержать; я же, понимая, что этот командный пункт явно не понадобится — кроме меня, в его окрестностях живой души не было, — побрел на поиски своего подразделения.
Его я в тот день не нашел, зато обнаружил в лесу группу штатских с чемоданчиками в руках — они неумело прятались за стволами. После недолгих переговоров выяснилось, что эшелон, в котором ехали мобилизованные москвичи, был встречен на станции назначения, в Даугавпилсе, пулеметным огнем — там уже хозяйничала «пятая колонна»…
Мы стали пробираться к своим, вооруженные одной лишь моей винтовкой, а когда выбрались наконец, оказалось, что ничего похожего даже на остатки нашей роты поблизости нет. Какой-то энергичный капитан немедленно включил меня в оцепление, охранявшее перекресток дорог от сброшенного где-то поблизости десанта.
В оцеплении, среди незнакомых друг с другом, случайно оказавшихся здесь солдат, я почувствовал себя брошенным товарищами на произвол судьбы одиночкой. Ночью была долгая, бессмысленная перестрелка неизвестно с кем, и я стрелял в темноту, и чьи-то пули свистели над низенькой грядкой земли, которую я перед собой накопал, — спрятать я мог, как страус, только голову. Я был голоден, к утру закоченел, лежа всю ночь на земле… Словом, когда утром на перекрестке остановился грузовик и выглянувший из кабины лейтенант громко закричал: «Есть тут кто из полка связи?!» — я одним духом пробежал отделявшие меня от дороги метров пятьдесят и, прежде чем мое новое начальство успело опомниться, был уже в кузове. Физрук полка, по поручению начштаба собиравший отставших, был для меня в тот момент самым дорогим человеком на свете.