— Выходит, ему удалось выправить то, что напортила семья, так, что ли?! — зло вскричала Мария Осиповна.
— Зачем так резко, мама? Неужели не понимаешь: я разрывалась между нашим домом здесь и нашим — там. Я же люблю вас, и меня тревожит то, как вы живете, особенно Кеша, его будущее… Семья не «напортила», конечно, а… как бы тебе сказать… В семье ко мне частенько придирались по мелочам, я обязана была делать то-то и то-то, моего мнения никто не спрашивал… А он обо всем со мной советуется, старается приноровиться к моим возможностям. Может быть, это и громко сказано, но он живет — для меня… и я тоже, конечно, живу — для него…
— Это правда, Дашенька? — спросила вдруг Елена Игнатьевна.
— Да, бабуля, чистая правда, я много над этим думала. И, ты знаешь, этим он немножко напоминает мне тебя….
— Вот и договорились! — снова зашелся Аркадий Владимирович. — Дорогая бабушка умилилась, еще немного, и она прижмет дорогую внученьку к груди своей. Трогательно, что и говорить, только я в этой мелодраме не участвую. Мой долг отца, Дарья, требует, чтобы я со всей откровенностью сказал тебе то, что кроме меня тебе никто не скажет: ты своими руками надеваешь петлю на шею. Прикажешь оставаться равнодушным только потому, что эта шея принадлежит лично тебе? Не выйдет! Не жди! Напротив, я сделаю все, что окажется в моих силах, чтобы вырвать тебя из лап этого проходимца, которому плевать на твою судьбу, не говоря уже о спокойствии целой семьи. При всех торжественно заявляю: тебе придется выбрать — он или мы. В доброе старое время, когда люди еще во что-то верили, я проклял бы тебя, надеясь, что хоть это тебя образумит. Сейчас проклятия не имеют смысла. Но я отлучу тебя от нашего дома — и никому не позволю помешать этому! Слышите? Ни-ко-му! — Аркадий Владимирович метнул взгляд на тещу. — Она, видите ли, станет изредка бывать у нас и даже помогать бабушке по хозяйству — благодетельница! Если тебя не трогают наши уговоры, если ты сама не желаешь образумиться, я собственноручно заставлю этого типа отказаться от тебя, даже если мне придется ради этого…
Он задохнулся. Достал носовой платок, вытер перекошенное лицо, повернулся ко мне.
— Вот сидит посторонний человек. Он хорошо к тебе относится. Настолько хорошо, что я, грешным делом, заподозрил, не он ли твой «предмет», когда ты вчера заявила, что уходишь… Я ошибся, и приношу нашему общему другу свои извинения. Но я надеюсь, что теперь, когда позиции прояснились до предела, когда стало ясно, что, невзирая на нашу любовь, наше отчаяние, наш гнев, ты продолжаешь упорствовать, я надеюсь, друг не оставит нас в беде. Он облечен доверием, и немалым, я бы сказал, государственным доверием, он выступает в прессе и всегда подписывает свои материалы, его статьи читают миллионы людей — и верят им. Так пусть он рассудит нас, пусть скажет во всеуслышание, должен ли я кротко молчать… Нет, не так: имею ли я право молчать, видя все это! Пусть скажет, в чем наш родительский долг. Я искренне хочу, чтобы ты услышала здесь голос человека, которому у тебя нет основания не доверять…
— Да… — обессиленно промолвила Мария Осиповна. — Мы, кажется, сказали уже все, что могли. Отец был резок, но его можно понять, он взволнован до глубины души. По сути же, я целиком с ним согласна. Тебе придется сделать выбор, Даша. Мне в дом такой зять не нужен, я не желаю его здесь видеть, понимаешь — не желаю! Надеюсь, на это-то я имею право…
— Не желаешь видеть?! — похоже, эти слова матери задели Дашу больнее всего. — Впрочем, так, верно, лучше. А он-то, дурачок, терзался тем, что никого из вас не знает — только по моим рассказам, — что не может оказать вам внимания…
— Обойдемся! — прервала ее мать. — Достаточно того, что он это внимание так беспредельно щедро оказывает тебе, вполне достаточно… Но пусть, действительно, скажет свое слово человек нейтральный, известный справедливостью и проницательностью своих суждений… Пусть скажет…
— Пожалуйста, голубчик, — шепнула с дивана Елена Игнатьевна. — Пожалуйста, скажите им, только помягче как-нибудь… Они же совсем ребенка затиранят… разве можно так… Стыд-то, стыд-то какой…
Все, кроме Даши, в упор глядели на меня, ожидая ответа, да что ответа — р е ш е н и я. Оказывается, я был приглашен вовсе не в качестве присяжного, в этом трибунале мне отводилась куда более значительная и зловещая роль: мне предстояло вынести приговор. Как же, ведь я опубликовал несколько очерков на темы морали… И дернул черт согласиться…
Они нетерпеливо ждали, что же возвестит оракул, а я упорно молчал. Мысли мои были далеко. Заключительная речь Аркадия Владимировича, помноженная на возникшее вновь желание покурить, в очередной раз заставила меня отключиться. Я забыл, где нахожусь, забыл о Дашеньке, о своей безусловной готовности защищать ее право на с в о ю судьбу… В моей памяти вспыхнули строчки единственного письма из переданной мне замом пачки, на которое я не сумел и не посмел ответить в своих знаменитых статьях. Строчки эти преследовали меня все последнее время, а сейчас…
Это было письмо матери, оставшейся навек одинокой из-за того, что ее единственный сын покончил с собой восемнадцати лет от роду.
Скорее всего, пытаясь спастись от одиночества, она и написала в газету, иначе трудно понять, на что рассчитывала несчастная, так подробно, с такой скрупулезной тщательностью исповедуясь в своей трагической ошибке.
Конечно же, она горячо любила сына и именно поэтому старалась уберечь его от дурных влияний. Ежедневно провожала мальчика в школу и, по возможности, встречала после уроков. Начала с детства проверять содержимое его карманов и его портфеля, не могла остановиться и продолжала заниматься этим недостойным делом и тогда, когда сын учился уже в старших классах — какое унижение для них обоих! Уводила его со школьных вечеров тотчас по окончании торжественной части или сама сидела в зале рядом с ним во время концертов самодеятельности. Разрешала ему приглашать домой товарищей только по ее выбору и самому посещать тех, кого она одобряла, в чьих положительных качествах и чьих семьях не сомневалась. Строго регламентировала время, которое сын имел право провести на катке или на велосипедной прогулке. Увидев его однажды во дворе разговаривающим с незнакомой ей девочкой, сделала все возможное, чтобы пресечь новое знакомство — навела справки и выяснила, что девочка эта из неподходящей семьи.
Мальчик был талантливый, тонкий, он прекрасно сдал экзамены в институт, рвался к жизни, а мать продолжала окружать его частоколом своих забот. Все так же шпионила — проверяла карманы, перелистывала тетради, вытряхивала по ночам портфель. Первая прочитывала адресованные сыну письма — кто пишет, зачем? Когда парня послали убирать картошку, отправилась вместе с ним. Требовала, чтобы, выезжая после занятий из института, сын звонил ей из висевшего в вестибюле телефона-автомата — научилась различать характерный для этого аппарата фон, — и хронометрировала время, потраченное на дорогу домой. Однокурсника, которого мальчик осмелился привести однажды с собой, не испросив предварительно разрешения, она выдворила только потому, что лицо юноши обросло бородой, а на ногах были плохо вычищенные ботинки…
И вот наступил вечер, когда, вернувшись домой, она обнаружила бездыханное тело так тщательно оберегаемого ею от всего на свете своего ребенка, существование которого, с ее точки зрения, было верхом благополучия — ведь у него было решительно все, о чем только может мечтать молодой человек… На столе лежал лист бумаги с небрежно начертанными на нем восемнадцатью палочками — по числу прожитых мальчиком лет. Какая-то замысловатая стрелка указывала «дальнейшее направление», под стрелкой стояло одно лишь слово: «Зачем?»
Пока курс, на котором совсем недавно еще числился ее мальчик, продолжал учебу, мать приходила на каждый экзамен, чтобы хоть несколько минут побыть с его товарищами, с помнившими его людьми, чтобы подышать воздухом, которым дышал сын. Всем, кто жил в общежитии, решительно всем его бывшим сокурсникам, даже тому бородачу, она предлагала переехать на время учебы к ним домой, занять е г о комнату, сулила свои заботы, домашние обеды… Все отказались один за другим.