Ладно бы еще молча таращились, так нет: шуточки да прибауточки так и сыпятся, и хихикают они, и притоптывают в такт музыке, и взвизгивают, и даже подпевают дурными голосами. Режиссер сперва все тишины требовал, потом, гляжу, ничего — приноровился к бабьему окружению.
Особенно Маня Трофимова резвилась, наша соседка, соломенная вдова.
— Глядите, бабы, Ваську женят! — завизжала она в первый же раз, что к площадке подошла. — Телочек, телочек, а невесту лапает — только пар идет!
— А она-то к нему так и льнет, так и льнет, — немедленно отозвался кто-то. — Вот уж истинно — жених да невеста!
Не станешь же каждому объяснять, что по сценарию полагается и как жестко режиссер все взаправду требует… И хоть я все это прекрасно понимала, защемило сердце, да и не отпускало уже весь день.
А вокруг — старинный обряд воскресал во всей пестроте своих первозданных красок. Песни-то, песни какие лились — и передать невозможно. Мы нынче к гладеньким песенкам привыкли, словечки у них такие никчемушные, что лучше и не вслушиваться. А тут вроде не шибко складно, нету той закругленности, зато что ни слово — видение, что ни строка — картина, в куплете едином — жизнь человеческая заключена.
На горы на высокой, ой, да рано-рано!
На красы на великой, на прекрасной, ой, да рано-рано!
Вырастала верба золотая, ой, да рано-рано!
И боль в них, и радость, и взлет, и падение! И каждый, кто поет их и кто слушает, ту боль и ту радость своими почитают, и слезы нежданные из глаз льются — или ноги сами в пляс идут…
Кто только эти песни придумал?.. А еще говорят, люди раньше темные были… Как же может красота с темнотой совмещаться?
С терема на терем княгиня шла,
Играйте гораже!
С высока на высока, Ивановна.
Играйте гораже!
«Не могу пройти — башмачки глюздят,
Играйте гораже!
Башмачки глюздят, пяты ломятся,
Играйте гораже!
Пяты ломятся, гвозди сыплются,
Играйте гораже!
Гвозди сыплются, сени дыблются.
Играйте гораже!
Сени дыблются, мосты колыблются,
Играйте гораже!..»
Песня за песней, хоровод за хороводом, и раз, и другой, и третий — дубли, дубли эти проклятые снимали… Как закрутится все, как завертится, бабы как завизжат вокруг, музыканты по струнам как ударят — с яростью, со стоном, не то чтобы сладенько… Все на свете позабыть можно, и вот уже чудится тебе, что ты сто лет назад живешь и нынче, между прочим, на чужой свадьбе гуляешь…
На чужой, ой, на чужой… Все к столу двинулись — Вася с другой идет в обнимочку… Плясать пошли — Вася обратно за ней тянется… А я как подниму на них глаза — ревность во мне кипит жгучая!
А режиссер все улыбаться велит, улыбаться…
Нет, не светлые — черные дни шли тогда на меня вереницею. Больше месяца продолжалась эта пытка.
Потом, как-то вдруг, все закончилось, киношники заторопились и сгинули в одночасье. И Пашка, сделав мамаше прощальный подарок — вазу из реквизита, — а мне оставив свой московский телефон, тоже отбыл утречком.
Заработали мы с Васей порядочно — таких денег у нас отродясь на руках не бывало. И съездили мы с ним, правда, не на юг, зато такой город, как Ленинград, повидали, порадовались, восхитились, прикупили кое-чего и домой вернулись — продолжать учебу.
Вроде все по-старому пошло. Месяц, другой. А на третий проступила едва заметная трещинка.
Сердце ты мое, сердечко,
Об чем, сердеченько, тужишь?
Об чем, ретиво, скучаешь?
Али мне весть навеваешь,
Али какое несчастье,
Горькое гореванье?
Молчаливость в Васе появилась, грустинка. Сперва чуть-чуть, потом больше… Исхудал он, почернел с лица, учиться стал похуже.
Я особого значения не придала, но уж постаралась трещинку лаской да вниманием загладить. Только вскоре — глянь! — еще трещинка там же, рядышком возникла. Я и эту ликвидировала, но уже с некоторой тревогой. Третья трещинка пробежала — поглубже. У нас даже несовпадение мнений нежданно-негаданно обнаружилось.
Тут я встревожилась всерьез, но виду еще не подаю, а только позорчей вокруг наблюдаю. И что вы думаете? На второй же день наблюла я их, голубчиков, вместе, на прогулке вдоль реки. Васеньку моего разлюбезного и Светочку-конфеточку. И сразу вспомнила, что не раз их в техникуме вместе замечала, но там народу много, я значения не придала. А тут — одни на реке.
Вызываю Васю на разговор — ежится, прячется. Да от меня разве ускользнешь?
— Василек, — говорю я ему, — мы должны, мы обязаны друг другу правду говорить, чистую правду, иначе нам никак нельзя. Близится наша свадьба! Как же нам в жизнь идти, если трещинки появляются? Чем их потом замазывать станем?!
Тут он сразу и сдался.
Не здесь ли наше сужено?
Не здесь ли наше ряжено?
Здесь! Здесь!
— Не знаю, с чего и начать, — говорит.
— А хоть с того, как ты ко мне относишься.
— К тебе? К тебе — по-прежнему. Не хуже, чем всегда. И уважаю, и дружбу ценю — все, как было, так и есть. Слышишь?!
— А как же, — говорю. — Слышу.
— Только… видишь какое дело… раньше ты у меня одна была. А теперь рядом с тобой другая встала. Не разорваться же мне! Да ты и сама не захочешь, верно?
— А как же, — говорю. — Верно.
— Ну, вот. Загвоздка — в чем? В том, что с тобой мы, кроме дружбы, ничем пока не связаны. А вот с ней я связан — навек…
— О какой же такой связи речь идет? — спрашиваю. — Неужто наш ангелочек так далече залетел, что разрешил тебе все, чего я до свадьбы не разрешаю?
— Ты Свету не черни понапрасну! Я имел в виду совсем другое… Вот изображали мы с ней жениха да невесту… То есть я понимаю, конечно: никакой настоящей свадьбы не было… Умом — понимаю. А сердце знай нашептывает: обряд-то был свершен как полагается… Свадебный обряд… И песни все спеты… Было это?
— А как же, — говорю. — Было…
Сама обалдевши стою, голова кругом идет.
— Вот видишь! Нас с ней что-то извечное соединило… Могучая сила, которую народ испокон веков уважал… А мне — переступить?! Да я, может, ночи не сплю, сам с собой борюсь. Сил никаких нету. Все стараюсь о ней как о чужой думать — не могу… Убей — не могу!.. Вроде она мне доверилась, в защите моей нуждается…
— Это она?! Она нуждается?! А я?!
— Ты?! Ты и сама сильная, хоть кого защитить сумеешь… А Света — слабая, мягкая, нежная, совсем как ребенок… Нет, она, она моя суженая, выходит… моя венчанная… Связала нас ниточка, каната толще…
Тут Вася закрыл лицо руками, согнулся в три погибели и замолчал.
Я последнюю попытку сделала к его сознанию пробиться.
— Опомнись, — говорю, — Васенька, дружочек, какая ниточка? Это же Пашка Иноземцев вас окрутил — за денежки… суточные вам выдал… Какая же ниточка?!
А он снова:
— Это неважно, обряд-то был свершен…
Я сидела ошарашенная, ни вздохнуть, ни охнуть. Ну и мысли в его головушке — чистый бред! На самом-то деле — что? Он себя рядом со слабенькой Светочкой мужчиной, мужиком почувствовал… а со мной все в мальчиках ходил…
Но я-то Васю знала, как никто, и понимала в эту минуту, что раз Вася себе такое в башку втемяшил, никакими словами этого оттуда не выбьешь.