Стало голодно. Она ослабела. Во время операции, вдруг закружилась голова…
— Как быть? — спросила дома.
Валя одобрила отказ от приношений, но, вопреки обыкновению, сделала это как-то неуверенно; няня же, человек исключительно непосредственный, встретила вопрос Маргариты все тем же недоумением, и это сказало Маргарите больше, чем если бы ее прямо обругали, в лицо.
Начиная со следующего дня она стала брать то, что ей приносили, так хладнокровно, словно всю жизнь этим занималась. Уделив часть своим помощницам, она доставляла остальное домой, — бывали, правда, случаи, когда Маргарита отдавала свою долю тяжелым больным, чаще всего детям, и тогда не приносила домой ничего. Стол у трех женщин всегда был общим, каждая выкладывала, что достала, и если пай Маргариты увеличился теперь, так на то она и была с т а р ш е й.
Оказалось, что и это жизненно важно — общий стол. Чуть ли не самое важное: в первую очередь умирали те, кто пытался питаться по принципу «каждый свое», чтобы уж ни единой крошки…
В этом доме всегда все ели вместе.
Можно предположить, что женщины и не представляли себе иной возможности, — и это «не представляли» тоже активно участвовало в их спасении.
Они были так воспитаны, такова была норма их поведения.
Может быть, соблюдая всегда определенную нравственную норму, Маргарита и заслужила авторитет хорошего врача и порядочного человека; с авторитетом пришла поддержка, с поддержкой — жизнь.
Принимая в блокаду кое-какие продукты, она нарушила вроде бы эту норму, но в том-то и дело, что принять поддержку в условиях ада — скорее норма, чем ее нарушение. Не забудьте, приносили далеко не все, а Маргарита сама, конечно же, ничего не требовала — как вымогают, случается, сытые люди в невоенное время, — она одинаково заботливо относилась к каждой женщине, обратившейся за помощью, был ли у нее в руках кулечек, не было ли.
Может показаться странным, но отказываться Маргарите казалось неудобным еще по одной причине: она по-своему любила пациенток. Человек по натуре замкнутый, Маргарита, после исчезновения Карлуши, всегда ощущала себя одинокой, да так, на какой-то довольно унылой сольной ноте и прожила всю жизнь. А тут еще сын уехал — и женщины, которым она охотно и умело помогала, сделались единственными существами, пробуждавшими в суровой душе немолодого уже врача некое волнение или потепление, скажем так. Пациентки чувствовали это тепло и отвечали на него теплом же. В те месяцы и годы тепло часто материализовалось в куске хлеба, и если этот кусок приносили от чистого сердца заинтересованные в ее здоровье, в ее знаниях люди…
Помощь голодающим со стороны тех, кто в состоянии сделать это, всегда была на Руси именно нормой.
Если вдуматься, легко обнаружить, что круг нашей жизни замыкается все же, как правило.
Сравнительно благополучно пережив первую и вторую блокадные зимы, Маргарита весной сорок третьего года, в очередной раз, отправилась к себе на Петроградскую — проведать свои комнаты, проветрить их, прибрать немного. Она предполагала пожить здесь летом: очень уж любила свой район, весь в зелени, да и побыть некоторое время одной было не так уж плохо.
Встретившаяся во дворе дворничиха попросила обождать минутку, сбегала к себе и принесла бумажку — извещение, где было сказано, что сын Маргариты погиб смертью храбрых.
Маргарита не принадлежала к числу матерей, молящихся на детей своих. Мальчик рос, она его любила, заботилась о нем, как могла, — не баловала, нет, а поощряла и заботилась. Но сама жила не только его успехами, и отношения между матерью и сыном оставались ровными: дружескими, доверительными, иногда слегка ироничными, но вовсе не назойливыми и не сентиментальными.
Началась война. У каждого были свои обязанности перед отчизной: у Маргариты — свои, у сына — свои. Его уход в армию мать восприняла не как трагедию, а как должное. И письма сына, заботливые, бисерным почерком написанные, разборчиво, буковка к буковке — они приходили на адрес поликлиники, где все знали, какой у Маргариты внимательный мальчик, — письма не надрывали ей душу, а радовали ее; для этого сын и писал их, не так ли?
Все шло, как следовало.
Мысль о том, что сын может уйти н а в с е г д а, конечно же тревожила Маргариту, иначе и быть не могло, но мысль эта не жгла ее сердце так непрерывно, как это бывает у матерей, захлебывающихся от горя, едва их отторгают от детей.
И вот — извещение…
Кивком головы поблагодарив дворничиху, словно та любезно сохранила для нее самое обыкновенное письмо — такая сдержанность поразила стоявшую перед ней женщину, прекрасно знавшую, ч т о она вручает, и приготовившую уже слова утешения, и, надо признать, неприятно поразила: что же это за мать такая… — Маргарита отправилась к себе, на третий этаж. Взбираясь по лестнице, она не сознавала еще безмерности и окончательности обрушившегося на нее горя, лишь предчувствовала что-то гибельное, что-то обозначавшее н а ч а л о к о н ц а, — так люди со слабым сердцем предчувствуют, в душный день, витающую в воздухе смерть.
Горевать на людях она не умела.
Отперла дверь в квартиру, захлопнула. Затем отперла комнату, сделала несколько шагов и, не снимая пальто, грузно опустилась на диван.
Так и сидела. Комната неправильной формы, судя по всему, служила некогда столовой; в единственное окно, на три четверти заложенное тюфяками и подушками, сперва пробивалось солнце, затем оно ушло, постепенно. Стало сумеречно и тихо — соседи были эвакуированы.
Маргарита перевела взгляд на белевшую в полумраке дверь в комнату сына, подумала, что правильнее пойти посидеть там, где ничто не тронуто со дня отъезда мальчика, но оказалось, что встать с места она не может.
Мало-помалу она впала в оцепенение, в забытье.
Холод заставил очнуться.
Закоченев, она двинулась неловко, упала с дивана на пол, зашибла ногу, с натугой заставила себя подняться и заковыляла прочь. Вновь заперла дверь комнаты, входную дверь, спустилась по лестнице, пересекла двор, выбралась за его пределы и медленно побрела по Кировскому проспекту — назад к Неве.
Холод проник глубоко внутрь, сердце стало хрупким, как ледышка, — ей ничего не стоило представить свое сердце готовым расколоться в любой момент, но она знала также, что помочь сердцу нащупать достаточный для жизни ритм может только движение. И шла, шла… Где-то у крепости ощутила зажатую в руке связку ключей…
Покачав головой, Маргарита спрятала ключи в сумочку и взошла на мост.
Почти километровый путь по нему она не отрывала глаз от воды и открывавшейся за ней панорамы — прекрасной, как всегда, божественно прекрасной. Шрамы и язвы, нанесенные этим местам войной, Маргарита не замечала; она не увидела бы их, будь у нее во сто крат лучшее зрение или полевой бинокль.
По мосту, пошатываясь, плелась слепая женщина; взор ее словно вмерз в привычную взору, любимую когда-то панораму: замерзли и прекратили свое течение мысли — боль сделала вид, что уходит, чтобы потом вернуться с новой силой.
За мостом оставалось всего ничего — две трамвайные остановки.
Маргарита благополучно добрела домой, то есть к Вале — опять третий этаж, она отдыхала на каждой площадке, — сняла пальто, берет, повесила в прихожей, прошла к своей кровати, села, сбросила туфли, прилегла…
Ее расспрашивали — она не могла различить, о чем именно, а перебороть оцепенение была не в силах.
Тогда, вместо ответа, она разжала судорожно сжимавшие сумочку руки, достала извещение, протянула, поколебавшись, и, когда бумажку у нее взяли, отвернулась к стене.
Валя вскрикнула испуганно, назвала сына по имени… Вскоре она вновь оказалась рядом и накрыла Маргариту пледом — это было приятно, ноги сразу стали согреваться, а вместе с теплом из бесконечной дали пришло ощущение чего-то привычного.
Наконец…
В комнате стемнело. Валя положила в ногах ее кровати свою подушку, села сама — Маргарите пришлось подвинуться, — пошуршала чем-то, закутываясь, замерла.