Очевидно, это было причастие. В церковь я больше не ходил, стал пионером, комсомольцем, но единственное это посещение было для меня отнюдь не бесполезным: на долгие годы отрочества, да и юности пожалуй, оно сняло с религии ореол таинственности. В отличие от многих сверстников, я не испытывал при упоминании о церкви привкуса запретного плода — я же собственными глазами видел, как просто и деловито отнеслась к этой самой церкви моя няня.
Раз я у няни потерялся. Мы шли с ней откуда-то через рынок, носивший название Болото; на месте, где москвичам предъявили насаженную на кол голову Пугачева, разбит сейчас огромный сквер, безликий, унылый и гораздо больше похожий на разгороженное скамейками-тяжеловесами болото, чем оживленный, хоть и грязноватый базар.
Няня повстречала знакомую и остановилась поболтать, а я тихонько пошел по рядам, привлекаемый пестротой невиданного зрелища, тараща глаза на толпу, не скованную никакими условностями, — я до сих пор люблю бродить по базарам и наблюдать людей «на свободе», как говорят в цирке.
Пошел это я, пошел — и ушел. Радио тогда о пропавших малютках не объявляло, я нагулялся всласть и лишь в сумерках попал домой. Я не только не ощущал никакой вины и не тревожился, напротив, я считал себя героем: сам прошелся по рынку, без няни, ничего худого со мной не случилось, сам добрел до дома, хоть и не так далеко, а все же… Но родители рассматривали происшедшее иначе. Главное, оказалось, что я подвел няню — ведь это она меня потеряла (что я — вещь?).
Постепенно все утряслось, конечно, но момент был драматический: я привык к тому, что попадает мне и няня меня утешает, а тут… Разумеется, и после этого случая я делал глупости, — и какие! — но няню я больше никогда не подводил, можете мне поверить.
…Тихая улица Замоскворечья, и моя няня, молодо и задорно мне улыбающаяся…
Еще одна картина возникает в моей памяти при воспоминании о московских детских годах. Она окончательно сложилась в сознании, вероятно, позже, когда, быстро пройдя азы, я стал читать уже не «самые первые» свои книжки, но картина эта не менее прочна и бесспорна, чем залитая солнцем Большая Полянка.
Название-то какое! Полянка…
Любимым детским чтением долгие годы оставалось для меня «Детство Темы» Гарина-Михайловского. Прочитав книжку в первый раз, я сразу понял, что это — обо мне. Мне были удивительно близки переживания ее маленького героя, и, если Тема боялся необузданного отцовского гнева из-за сломанного цветка, я точно так же трепетал, поцарапав новые туфельки на ремешке, в которых я пытался влезть на дерево.
Но главное сходство заключалось, пожалуй, в том, что Тема Карташев играл в таком же дворе и таком же саду, в каких совсем недавно проводил целые дни и я, — так мне тогда казалось, во всяком случае.
В детстве мы легко расставляем знаки равенства.
Помните две стены, через которые Тема постоянно лазил? Одна из них отделяла двор от сада, другая — сад от кладбища. Так вот, наш замоскворецкий особняк тоже стоял во дворе, переходившем в небольшой сад, который кончался высокой каменной стеной — или это тогда она казалась мне высокой?
На стену я не забирался и, куда она вела, не знаю; по логике вещей, за ней располагалась усадебка, вроде нашей, выходившая фасадом на соседнюю улицу. Но играть возле этой стены я очень любил. Угрюмая, поросшая мхом, она давала мне ощущение покойной уверенности и уюта, из-за нее никогда не сваливались на меня ребячьи беды; они врывались в сад с другой стороны, со двора, чаще — с улицы.
Возле самой стены у меня был тайничок, хранивший орудия игр, которые я не смел тащить в дом; здесь был мой тихий остров среди сумбура большого города. Несколько лет спустя в глухой лесной деревушке я обнаружил почти тот же микроклимат, что царил когда-то в моем уголке у стены.
Для меня — тот же.
Я часто играл там один или с ребятами из соседнего двора, охотно прибегавшими в наш сад, но это были обычные игры, и настроение этих дней не шло, как правило, ни в какое сравнение со счастьем тех поистине светлых часов, когда в мой уголок приходила няня, вырвавшись ненадолго из круга бесконечных домашних хлопот.
Оторвав однажды взгляд от груды сухих листьев, которые я сгребал, расчищая площадку, я увидел на камнях стены дрожащее пятнышко. Словно перехватив мой взгляд, пятнышко прыгнуло куда-то вверх, потом слегка в сторону, потом вернулось и присело на горсточку мха совсем рядом со мной. В холодный, хоть и ясный осенний день моя стена и весь мой уголок засветились.
Открыв рот, затаив дыхание наблюдал я невиданное доселе чудо, а зайчик, заигрывая со мной, то подскакивал совсем близко, то вновь отступал. Я глядел и глядел на него, потом вдруг понял, что он — живой, и сказал ему что-то.
В ответ Зайчик тихо рассмеялся — няниным смехом.
Я обернулся и увидел няню. Сидя на колоде, она держала в руке карманное зеркальце и смеялась.
С тех пор каждый раз, как она приходила в сад, я требовал, чтобы на стене резвился зайчик, — мы с няней любили до бесконечности повторять игру, лишь чуточку ее варьируя, лишь капельку импровизируя каждый раз, и нам никогда не бывало скучно: мы оба одинаково хорошо понимали, как смешно то, над чем мы смеемся.
Ясное дело, Зайчик появлялся исключительно при солнечной погоде, и я никак не мог смириться с тем, что сегодня он ускакал в гости или просто на лужок к Москве-реке пощипать травки.
Зато когда бывало солнечно и няне удавалось сразу же включить в нашу общую игру и в нашу с ней беседу веселого гостя — не было конца моему восторгу. Зайчик придавал окончательную завершенность уголку, где я был полным хозяином; здесь со мной были и няня, и Тобик, и этот новый веселый и живой товарищ, и никто из них не претендовал на первенство — главным оставался я.
Прошло полвека. Давным-давно снесена или разобрана на кирпич старая стена, построенная бог весть кем, когда и с какой целью, — мое временное прибежище. На месте особняка высится огромный дом. Я хожу по земле тяжело, опираясь на палку. Но не состарился — не может состариться — задорный Зайчик, плясавший некогда на старой стене между няней и мной и приносивший радость так легко и просто. И пока будет биться мое сердце…
Все, чем дарила меня няня, давалось ей легко и просто.
Самим своим присутствием она освещала мир вокруг меня.
Вам ничего не говорит фамилия или название Л е м е р с ь е?
Правильно, сейчас это слово давно позабыто, я сам с трудом вспомнил. Так называлась парфюмерная фирма одного нэпмана. Была ли это одновременно его фамилия, я долгое время не знал и, лишь порывшись в старых справочниках, обнаружил, что перед первой мировой войной в Москве, на Вятской улице, жил парфюмер Адольф Августович Лемерсье (и еще по крайней мере двое Лемерсье жили тогда в Москве — один торговал шляпами, другой, Карл Августович, похоже, брат парфюмера, был владельцем известной художественной галереи и магазина при ней).
Тогда встал вопрос: кто руководил явно семейным, традиционным делом в двадцатые годы? Сам Адольф Августович, или, скажем, его сын, или другой родственник? Дело в том, что главу фирмы я видел, а как звучало его имя и отчество, не помню. Вроде бы «Адольфович», точнее сказать не берусь.
Как появился этот человек у нас в доме, я не знаю тоже. Знаю, что мать и подруга ее еще с девических лет, тетя Аня, делали у нас дома для фирмы Лемерсье пуховки: разного размера, похожие на волчки кругляшки, с одной стороны — из тончайшей, расчесанной самым тщательным образом шерсти, с другой — затянутые разноцветной материей и с костяной ручечкой посередине; такими пуховками дамы пудрились.
Зарабатывала мама как будто прилично: руки у нее были золотые, а сам Лемерсье — назовем его так — был к ней, кажется, слегка неравнодушен. Это был крупный мужчина с бритой наголо головой и мясистым лицом, оборотистый и ловкий судя по всему. Он постоянно ездил за границу, откуда привез мне однажды лакированный заводной автомобиль на резиновых шинах и с тормозом.