Вот Ганн объяснил бы все с легкостью, но не в этом дело.
Дело в том...
Стыдно признаться. На самом деле стыдно.
Иисусик ходил среди вас и говорил с вами на ваших языках. Он оставил после себя книгу — такую двусмысленную и парадоксальную, что ее можно подогнать под потребности любого слабого или скептически настроенного ума, книгу, из которой было совершенно ясно, куда направлять благодарность в виде денежных пожертвований и хвалы, когда бутерброд упадет маслом вверх. (Они не слишком желают услышать, что вы скажете, если он упадет маслом вниз.) У него была всеохватывающая слава, потому что он владел языком полностью. Слава и есть язык. А какая слава была у меня, с моей гипертрофированной гордостью? Любое гордое существо сошло бы с ума, находясь в невидимом состоянии еще бесконечность назад. Я чувствовал себя как писатель-гений, которому навечно запретили насладиться его частью успеха, оглушительных оваций, брошенных на сцену букетов, оставив ему часто непонятливый и посредственный актерский состав. Но разве я жаловался?
Я бы никогда и не жаловался, если бы мне не подкинули на стол это абсурдное предложение, что было сделано, по-моему, довольно презрительно — не проронив ни звука, не произведя ни шороха. Это никому не делает чести и достаточно для того, чтобы никогда не пойти на уступки. («Никогда не сдавайся». Это стало моим девизом давно, еще задолго до того, как оно вылетело из уст какого-то вашего бывшего премьер-министра.) Этого было бы достаточно, чтобы остаться... самим собой в тишине, так и не войдя в живые страницы вашей истории. Но что поделать с тиканьем часов и всем прочим?..
В конце концов, я был так близок вам. Я не совсем без... Я хочу сказать, я знаю, было... трудно по временам, можно сказать, люблю и ненавижу одновременно, но я всегда... знаете, всегда был там ради вас, разве не так?
К тому же теперь я печатаю со скоростью четыреста знаков в минуту.
♦
Да, я чокнутый. Совершенно чокнутый. Честно. Меня нужно по телевизору показывать. Не поверите, но я вчера такое наворотил... Расскажу — не поверите. Сказать вам? Я ездил к Пенелопе.
Обозревателей рубрики слухов ожидает депрессия. Глубокая депрессия. Потому что я начал рассказ, находясь в состоянии сильного уныния, но встрепенулся и в мгновение ока схватил ключи Ганна — итак, слушайте. Надо же, готовый фразеологизм слетел с губ, словно Афина Паллада, вырывающаяся из грозного лба Громовержца Зевса. Такого допускать нельзя. Единственный способ бороться с такими оплошностями — записывать их. Им невозможно придать нужную форму, ими невозможно по-настоящему творить, их вообще невозможно использовать в искусстве. История фиксирует факты. Что не, позвольте мне начать перечислять факты, свидетельствующие о моих оплошностях. Я отправился навестить Пенелопу.
Осмелюсь утверждать, среди вас есть такие идиоты, охотники до любовных историй, что воображение уже рисует им, как будет развиваться столь невероятная и поистине эпохальная любовная связь между мной и Пенелопой. Ради таких, как вы, существуют голливудские режиссеры, подобные Фрэнку Гетцу, приятелю Харриет: «Это история о том, как Дьявол приходит на землю? Вселяется в тело придурочного писателя, так? Хорошо. А теперь, какая бы мурня не происходила, он в любом случае должен влюбиться. В подружку придурка-писаки. Следите за ходом моих мыслей. В нее стреляют. Больница. Реанимация. Нашему парню приходится идти на сделку с Богом. Ее жизнь в обмен на его. Когда он умирает, оказывается, что у него больше нет чешуйчатых крыльев и прочего дерьма. Ослепительно белые перья. «Страдания в аду? Хуже. Страдания от любви». Это станет ключевой фразой в рекламе. Все понятно? Дозвонитесь до Питта143. Он сразу приедет...»
Я не знаю, откуда у меня возникла подобная мысль. (Это один из тех вопросов, на которые мне хотелось бы найти ответ. Конечно, я знаю, откуда берутся ваши мысли. Но со своими разбираться не так-то просто.) Должен признать, что мне ужасно любопытно встретить ее во плоти: я — в своей, а она — в своей. Хотя это, естественно, плоть Ганна. У меня даже был безобидный план, который по возвращении Ганна (если он вообще появится — он ведь такой трус) вернул: бы его к подружкам без всяких директив сверху со стороны ангелов Чарли144. Я не собирался с ней ничего делать. По крайней мере, не то, что вы подумали. Лишь невинная шалость. Я просто хотел... В общем, вы это сейчас сами увидите.
Я сел на двенадцатичасовой поезд в Юстоне145 и прибыл на Манчестер-Пиккадилли в 14.35. (Плохо, что Ганн не умеет водить, а я бы предпочел умереть, чем потратить целый день на то, чтобы украсть машину и обучиться вождению.) Был необычайно прекрасный день. Такого лета вы не видели с семьдесят шестого года (по Новому Времени). Жара струилась по городу. По дороге на вокзал я съел четыре порции «Найти найн» и клубничное мороженое. Мороженое. Представьте себе, что ваш рот — кратер, постепенно заполняемый влажной прохладой, и вы ощущаете блаженство. Во всяком случае, я чувствовал себя именно так. Разница между горячим и холодным — это просто поразительно. Особенно когда начинаешь об этом задумываться. Все время в Англии я объедаюсь, с тех самых пор, как попал сюда (барашек жальфрези, анчоусы, зеленые оливки, вымоченные в масле и начиненные чесноком, глазированная вишня, копченая семга, шоколад «Тублерон», редиска с морской солью и молотым перцем, селедка, мятные пастилки...), но мне еще предстоит попробовать то, что сравнится с мороженым: спираль холодного восторга в вафельном рожке «Найнти найн», украшенная гирляндами — нет, усыпанная драгоценностями с липким соусом из благородной малины, приправленной искусственными и чересчур завышенными в цене хлопьями. Я вам торжественно заявляю: мороженое настолько вкусно и вредно, что мне даже не верится: неужели его изобретение принадлежит не мне?
Тем временем я шел к Юстону. Оказывается, мне все еще очень нравилось ходить пешком. Кажется, такая нелепость: просто ставите одну ногу перед другой — и вы на месте. Небо было далекое, безумно голубое с плывущими в вышине кучевыми облаками-крапинками. Моя тень подпрыгивала и дрожала рядом со мной, словно медлительный или парализованный попутчик. Любимый Лондон, будто подгоревший омлет, испускал вонь от своего транспорта и мусора — здесь вы можете почувствовать запах девятнадцатого, восемнадцатого, семнадцатого и шестнадцатого веков; ароматы города перемешивают эпохи: кружево ресторанов быстрого питания и застаревшие нечистоты, дизель и пергамент с пылью. (Я уже достаточно прошел пешком с того момента, как открыл глаза в ванной Ганна. Однако мне приходится делать над собой усилие, чтобы сохранять спокойствие, находясь в вихре окружающих меня цветов, чтобы сдерживать возможные приступы бешенства и не упасть в обморок, чтобы контролировать ситуацию.) Нет, вряд ли я смог бы отрицать достоинства прогулок, как, пожалуй, и достоинства безделья. Отменил встречу с Харриет, назначенную на вечер следующего дня. Просто так, взял и отменил. Я сидел у себя в комнате в «Ритце»; только я вдохнул верно отмеренную дорожку качественного боливийского кокса, как меня, а сначала мой нос, привлек к раскрытому окну запах свежескошенной травы в Грин-парке; я в него и выглянул. Небо, изборожденное оттенками розовато-лилового и сиреневого, снизу было забрызгано кровавым закатом; синеватый парк выдыхал накопленную за день жару; деревья слегка потрескивали; на вкус воздух был не то опаленным, не то очищенным, как будто его наполнял огонь... Я позвонил ей на сотовый и сказал, что меня тошнит. Вы бы в это поверили? Променять гипнотизирующие монологи Харриет на спокойное вечернее созерцание того, как сумерки плавно перетекают в ночь. Я сам едва верю в это. Может быть, наступила фаза зрелости. Красота и грусть. Во мне было столько меланхолии, столько печали и деревенского одиночества, что ничего не оставалось, как заняться ночью петтингом с Лео. (Я еще не говорил о Лео? Из объявления «Он ищет его»: «Лео, первоклассные плетки и прочие услуги, исполняю роль господина или раба, против видео не возражаю, никакого сексуального контакта, никаких женщин». Нет, кажется, не говорил. Да, мой дорогой Деклан, боюсь, тебя ожидают удивительные новости.)