Постель Пилата уже давно остыла, когда Клавдия Прокула, очнувшись от сна, вся в поту, резко села на кровати, пораженная громкостью стенаний, которые она слышала во сне, но которые превратились в реальном мире в отдаленное хныканье. Жена Пилата была довольно симпатичной и, будучи возбужденной сном, выглядела весьма желанной в сомнамбулическом состоянии, хотя, Люцифер, это не имеет никакого значения, ни малейшего. Важно то, что Пилат верил в правдивость ее снов. Он не был слишком суеверным человеком (хотя мало найдется воинов, которые не испытывали по меньшей мере облегчения после языческого жертвоприношения), но предсказания его жены, основанные на ее сновидениях, уже несколько раз оказались полезными, а один раз даже в буквальном смысле спасли ему жизнь; это случилось в Риме, вскоре после их свадьбы: она убедила его не оставлять у себя лошадь, которую он приобрел для развлечения; основанием тому послужил приснившийся ей кошмар. Через неделю лошадь взбесилась, и ее новый хозяин, падая, сломал себе шею. Она никогда не видела Иисуса, хотя и слышала о нем, а вчера вечером узнала из болтовни слуг о его аресте и о том, что он содержался под стражей у Каиафы109 и К°. Вообще-то взгляд ее темных глаз никогда не останавливался на нем, и я не могу с полной уверенностью сказать, зачем мне понадобилось так точно обрисовывать его в ее сне. Я мог бы возникнуть пред ней хоть как Гручо Маркс110, и концы в воду. Но я бы соврал, если бы не признался, что испытал приятное нечестивое возбуждение, приняв его облик. Я почувствовал... мне стыдно в этом признаться... Вы знаете, что могло бы произойти. Как бы то ни было, я приподнял завесу сна Прокулы и распял себя у нее на глазах. Это было даже забавно, висеть в ее сознании с появляющимися стигматами и чернеющим за спиной небом. Я беспокоился, что немного переборщил с кровью, — она и ее супруг стояли с окровавленными руками, по колено в крови. Но время (Новое Время) приближалось (Каиафа источал зависть вокруг себя, как дыхание ребенка, а истинный И. X. стоял босой, склонив голову набок, храня яростное молчание в неподвижных уголках губ.) Я хотел, чтобы идея, как заголовок, была выделена крупными буквами: ПИЛАТ И ЕГО СУПРУГА КАЗНЯТ НЕВИННОГО. «МЫ БУДЕМ ВЕЧНО ГОРЕТЬ В АДУ», — признает глава администрации. В любом случае это должно было сработать. Ноги задергались, аккуратно выщипанные брови нахмурились (одна — угрожающе, другая — задумчиво), вишневые губы затрепетали и сжались, мокрые ладони открылись и снова угрожающе стиснулись. «Не имею никакого отношения к этому невиновному человеку... Не имею никакого отношения к этому невиновному человеку... Не имею никакого...» И тут она проснулась, вид у нее был растрепанный и очаровательный (она раскраснелась и учащенно дышала, ночная сорочка сползла, обнажив одну грудь размером с манго, — если бы только я не был в такой, блин, спешке...), гнусавым голосом она позвала свою служанку.
Если вы хотите добраться до мужчины, действуйте через женщину. Казалось, Эдем был далеко в прошлом (зернистая кинопленка улучшенного восьмимиллиметрового формата с поблекшими от времени цветами), но я не забыл его урока. Самодовольство никогда не входило в число моих пороков, и от него не осталось и следа в то утро в Иудее, но все же я был настроен оптимистично.
Ну что ж.
Как ни странно, все началось неплохо: Пилат, просто вне себя от того, что ему нужно выйти из претория во внутренний дворик , чтобы принять священников (еврейская пасха указывает, какие вещи, блюда и места считать чистыми, а какие нечистыми), был раздражен взволнованным ответом Каиафы на вопрос, в чем обвиняется заключенный. «Если бы он не нарушил законы, мы бы не привели его к тебе, не так ли?» Я видел, как лоб Пилата прорезали глубокие морщины, и уже потирал руки от удовольствия. Думаю, если бы они остались на улице, я был бы уже в здании, оглашая волю прокуратора. Но тут вмешался Бог. Блин, вечно Он вмешивается. Я заметил это по тому, как прокуратор время от времени едва заметно качал головой (как будто пытаясь стряхнуть стоявший в ушах звон) и беспокойно жестикулировал. Солнце жгло мощеный пол внутреннего дворика, и, когда Пилат устремлял свой взор ввысь, Небеса поражали его своей какофонией.
Ты Царь Иудейский?
Ты говоришь это. 111
Об эллиптичности стиля Сыночка не стоит и упоминать. Если бы он произнес лишь: «Нуда, царь, тупоголовая твоя башка, бьюсь об заклад на твою последнюю рубашку», — прокуратор отпустил бы его как юродивого; но тон его ответа совсем не подходил для данного случая, голос звучал в лучшем случае бесстрашно, в худшем же — презрительно. «Не чувствуй себя оскорбленным». Я опять принимаюсь за свое. «Он не желает оскорбить. Не принимай поспешных решений, мать твою». А в это время заседатели синедриона112 кудахчут, как стая взъерошенных индеек, а солнце сеет смуту на их бумерангах и копьях. «Скажи им, к тебе это не имеет ни малейшего отношения. Скажи им, чтобы они сами его распяли, коль он их так нервирует».
Пусть при этом будет нарушен закон, о чем хорошо известно и Каиафе, и Пилату.
«Здесь чертовски жарко», — произнес прокуратор, не обращаясь ни к кому определенному. Затем он велел пленнику: «Ступай за мной внутрь здания».
Было самое время позаботиться об укреплении своих позиций. Я отобрал crème de la crème, так сказать, сливки своего воинства, и рассредоточил их вокруг Иерусалима. «Скоро начнется заварушка, — сообщил я им. — Я совершенно уверен, Он воспользуется толпой. Я хочу, чтобы вы были там. В самой гуще событий, понятно? Я хочу, чтобы вы увещевали каждого, подойдя к нему так близко, что становится осязаем запах его ушной серы. Все ясно? Чтобы на каждого человека в толпе пришлось, как минимум, трое вас. Это понятно? За дело».
Я немного поработал над Пилатом в претории. Старался изо всех сил, хотя эта работенка была искажена иронией самой просьбы. В любой другой день его терпение давно бы уже кончилось после того, как он выслушал наглые, грубые ответы Иисуса и все его поп sequiturs113. Он не задумываясь подписал бы приказ о его распятии, пока его мысли были где-то далеко. Как того требовало его положение, большую часть времени он проводил в зале суда, колеблясь между странным ощущением родства с никудышным человеком, что стоял перед ним, и необычайно твердым убеждением, что если обвиняемый не будет казнен, то станет причиной его собственного падения. Лицо и руки у него горели. Ни одна лампа не была зажжена (для чего нужен свет отбросам общества и лучам света, чьими устами вещает Господь Бог собственной персоной?), но его неровное дыхание доносило до него запах горящего масла. Сегодня он попросит Клавдию, чтобы она приготовила ему целебное снадобье. Мысли рождались и исчезали в пустоту, как ожоги, что не вызывают боли. У него возникло (с moi114милостивого позволения) непреодолимое желание проникнуть в суть загадок подсудимого. «Царство Мое не от мира сего; если бы от мира сего было Царство Мое, то служители Мои подвизались бы за меня...»115 Но его язык — все эти «царства», «служители», — они возвращали его в его собственный мир, в котором он был Понтием Пилатом, римским наместником, прокуратором Иудеи, города, который готовился к празднованию пасхи, где питавшаяся сплетнями толпа за дворцовыми стенами и группа духовных лиц из числа полиции нравов грозили ворваться в его дворец. Но я все равно продолжал бороться, поражая терпением его самого и стражников его. На его лице появилось невиданное прежде выражение, значение которого не смогла бы разгадать и его собственная мать, выражение это можно было растолковать как «продолжайте в том же духе» или «истинное блаженство», как окончательное решение или терпение, похожее на проявление дружелюбия. Я не нахожу никакой вины в Этом Человеке116. Слова упали на пол, словно лепестки генцианы. И вспотевший центурион обменялся со знаменосцем взглядом, в котором сквозило сомнение: «Маркус, это сон».