Сенина квартира помещалась в самом конце дома. С тяжёлым чувством поднялся я на каменные ступеньки крыльца. Впрочем, крыльца самого не было. Остались только железные стойки, на которых раньше держалась крыша. Крыльцо было деревянное, и его, ясное дело, на дрова пустили.
Дверь оказалась запертой. Я постучал, и вскоре услышал бодрый голос:
— Дёргайте сильнее... Ах, оказия, щас отопру...
Голос показался мне знакомым. «Никак дед Антон?» — подумал я и даже плечами пожал. Ведь дед Антон остался в Осиповке.
Дверь распахнулась, и на пороге я увидел хозяина нашей дачи. Он торопливо подпоясывал верёвкой свои широченные заплатанные штаны.
Дед Антон мало изменился. Разве только ещё больше согнулась его спина да лицо стало чуть похудее. Меня дед Антон не узнал. Я растерялся от неожиданной встречи и молчал.
— Проходи, парень, в дом, — сказал он приветливо. — Сказывай, по какому делу пришёл.
— Мне надо видеть маму Сени Берга, — выдавил я из себя. — Вы не знаете, дядя Антон?
Дед отступил от меня на шаг. Провёл рукой по своей белёсой окладистой бороде. Пристально посмотрел мне в глаза и удивлённо воскликнул:
— Никак Володя, сын Павла Сергеевича?
Я стоял в просторной светлой комнате, сплошь уставленной ящиками с землёй. Ящики были на полу, на широких полках, что стояли вдоль стен. И везде из них тянулись зелёные побеги. Я узнал острые стрелки лука, узорчатую ботву моркови.
— ...Что же мы стоим-то?.. — спохватился дед Антон. — Проходи к столу. — И он подвинул мне единственный в комнате свободный стул.
От деда Антона я узнал, что из Осиновки все жители ушли вскоре после нашего отъезда. Сам старик сначала по лесу плутал — вокруг немцы были. Потом добрался до Ленинграда, разыскал сына с внуком и поселился у них.
— А хозяева этой квартиры, — проговорил дед Антон, теребя бороду, — нету их. — И старик кивнул на стену, где в большой коричневой раме висела фотография всей семьи Бергов — Сени, его отца, матери и сестрёнки. — Из всех, — сказал он со вздохом, — одна девчушка осталась... — Дед Антон задумался. На его глаза будто туман набежал, и стали они какие-то мутные. Тихо продолжал он свой рассказ: — Зимой, в самые морозы, идём мы, значит, по дрова с внучком. И вдруг Колюха, внучок мой, говорит: «Деда, вон девочка упала». Смотрю — и вправду лежит у крыльца девочка и не шевелится, а мороз лютый... Ну, подошли, значит, подняли девочку. Она, как отошла, рассказала, что мать её померла и одна она теперича осталась, и что за хлебом надо в булочную... Ну, тут я и решил удочерить её — не помирать же ей... Квартира ейная лучше нашей — вот мы и переселились. А как война кончится, вернётся её папаша с фронту — уедем отсюдова. В деревню. В Осиновку.
Он улыбнулся. Достал из кармана маленький кожаный мешочек. Насыпал в пригоршню мятых сухих листьев, свернул из обрывка газеты цигарку и закурил. Колечко дыма задрожало над морщинистым тёмным лицом.
Скрипнула дверь, из другой комнаты выглянула девочка в коротеньком сером платье.
— Деда! — позвала она. — Можно я за снегом схожу на улицу? Рассаду поливать пора.
Я догадался, что это и есть сестра Сени, которую на время удочерил дед Антон.
Пока они были в сенях, я успел рассмотреть всю комнату. Вещей в ней почти не было — несколько стульев да укрытое полотняным чехлом пианино. На пианино стояла в деревянной рамке фотография — Коля Богданов, тот, что меня в командиры фронтового отделения выдвигал, рядом с широкоплечим мужчиной. Мужчина сидит, положив на колени огромные, как кувалды, руки.
— A эту фотографию вы тоже нашли? — спросил я у деда, когда он вернулся в комнату.
— То сын мой и внучок Коля, — ответил он. — Сын ноне на Ладоге, а внучок тётку проведать пошёл. Она на Выборгской стороне живёт. — Дед Антон последний раз затянулся самодельной сигаретой и добавил: — Колюха поживёт там малость и вернётся. Ты заходи к нам. Он малец ничего себе...
Мне было очень хорошо у деда Антона. В комнате тепло. Пахнет травами. Дед Антон — такой, как и раньше. И голос у него как до войны. Перед глазами у меня снова всплыла Осиновка, неторопливая речушка, у которой и имени своего нет, раки...
«Если бы сейчас хоть одного поймать!» — подумал я и спросил у деда Антона:
— А когда кончится война, можно мы снова к вам приедем?
— А то как? Обязательно! — улыбнулся старик. — Вот построим тамочка новый дом, огород разобьём. Распрекрасно будет...
На прощанье дед Антон нарвал мне целый букетик луковых стрелок. От них вкусно пахло. Они были нежно-зелёного цвета, шелковистые. И очень вкусные, очень полезные.
ДЯДЯ ДИМА
Вечерело. Мама опустила на окнах маскировочные шторы. Зажгла коптилку и позвала меня к столу.
— У меня есть пятьдесят граммов хлеба, — сказала она. — Иди, ужимать будем.
Я сел за стол и старался не смотреть, как мама режет пополам кусочек, оставшийся от её хлебной пайки. Мне было стыдно брать у мамы хлеб. Я знал, что она тоже голодная, но, по правде сказать, не удержался.
Мы налили чай в большие чашки-пиалы и опустили в него хлеб. Конечно, не сразу весь, а только чуть-чуть, чтобы кипяток подушился хлебом Получилась хорошая тюря. Только я глотнул её, вдруг слышу — вроде стучат к нам. Мама тоже насторожилась.
— Кто там? — крикнул я, подойдя к двери.
— Свои. Открой, Вова, — ответил кто-то. Голое был глухой и незнакомый.
Я открыл дверь, и человек молча прошёл следом за мной по тёмному коридору. Уже в комнате я увидел, что на человеке командирский полушубок и кожаный лётный шлем с длинными ушами. Точь-в-точь как у Жеки. «Дядя Дима? Не. Не похож. Больно старый, и голос не тот. У дяди Димы — громкий, командирский».
Человек был бородатый, большой и совсем чужой.
— Не узнали? — спросил он, сбрасывая с плеча солдатский вещмешок.
— Дмитрии Терентьевич? — удивлённо выдохнула мама и поднялась из-за стола. — Дмитрий...
Меня обдало жаром, потом холодом... Дядя Дима? Живой? А Жеки уже нет... Чувство было такое, будто это я во всём виноват...
В комнате установилась тяжёлая тишина. Было слышно, как в буржуйке догорают щепки, как ветер тихонько урчит в трубе. Монотонно постукивали капли, падавшие с оттаявших в тот вечер окон.
— Всех обошёл, — тихо сказал дядя Дима, — и ничего ..
— Может, они переехали к кому-нибудь из новых знакомых, — неуверенно заговорила мама. — Теперь всё перемешалось...
— Не надо... — Дядя Дима до хруста сжал руки. Широкий, в больших меховых унтах, с тёмным обветренным лицом, он казался огромным и неживым. Дрожащий свет коптилки лизал его небритые щёки и прятался в густой и такой непривычной мне бороде. Дядя Дима чем-то напоминал отца в то февральское утро...
Но вот дядя Дима встал. Прошёлся по комнате и сказал:
— Надо держаться. Надо выдержать.
Голос был негромкий, но сильный. Он как-то сразу снял ту невероятную тяжесть, которой, казалось, наполнено было всё вокруг.
О смерти моего отца дядя Дима уже знал и при мне ни о чём расспрашивать не стал. Наверно, и слова о том, что «надо держатся, надо выдержать», он сказал для меня. И о том, что мы молодцом выглядим и что его жена и Жека, наверное, всё-таки живы, дядя Дима опять-таки, наверное, сказал для моего успокоения.
Дядя Дима водрузил на стол свой вещмешок и принялся выкладывать из него какие-то свёртки.
У меня аж дух захватило: целая буханка хлеба, банка с поросёнком на картинке и пять кусков сахара. Белого-белого. А у буханки нижняя корка немного отстала, и видно вкусное-вкусное тесто. «Неужели такое счастье — мы будем есть эту буханку и этот сахар?» Я зажмурился, но и с закрытыми глазами отлично видел всё.
— Если не возражаете, - сказал дядя Дима, — я у вас заночую, а утром уеду на аэродром. Новый самолёт получу — и к себе, в часть...