— Я в атаку не ходил, — тяжело дыша, ответил он. — Моя ли в этом вина? Меня из снайперской школы выпустили в январе нынешнего года. Я три раза подавал по команде рапорт, чтобы добровольно уйти на фронт. Не пустили! Ведь меня восемь месяцев в школе учили.
— Теперь так долго не учат, — наставительно сказал ручной пулеметчик Власов.
— Нет, учат! Мой брат на двухгодичных зенитных курсах в городе Эн, — вмешался в разговор Вайтулевич. — Так и написал: «Я буду в городе Эн два года».
— Врешь! — хрипло сказал Власов. — Написано для агитации! Чтобы я поверил в твои слова, если фашисты на Волге? Тьфу! — Он плюнул и растер ботинком песок. — Глупый, неразумный ты человек! Да всякую живую душу бросают сейчас на Волгу, чтобы отбить фашистов. Россия погибнет, если Гитлер перешагнет через Волгу!
— Хватил!
— Дайте человеку сказать! Тише!
Вернувшись с умывания, бойцы подходили к нарам, закуривали, и вскоре угрюмо молчавший Романцов оказался в кольце жарко дышащих людей. Почти все солдаты были выше его и шире в плечах; Романцов стоял среди них стройный, легкий, как мальчик. Сапоги, выданные ему по приказу полковника, зеркально блестели.
Он еще не понимал, почему с таким волнением, жадно ловя каждое слово, слушали бойцы этот внезапно вспыхнувший спор. Потом он задумался и понял: «Волга!»
— Я ночью проснусь — в груди жжет! Враги на Волге! Так бы все бросил и убежал на Волгу, сказал бы: «Ребята, принимайте до себя! А я ведь бывалый солдат! Жизни не пожалею, если что!»
— Что ж, Архип Иванович, бросить Ленинград пожелал?
— Он не об этом. Мы сидим в траншеях.
— Рано, рано…
Эти слова сказал Станкевич, болезненного вида застенчивый солдат с глазами навыкате. Он сказал тихо, но бойцы услышали его. Романцов с уважением посмотрел на Станкевича.
— У высшего командования есть свои планы, — солидно сказал Подопригора и опять выпятил губы.
Романцов подумал, что Подопригора прав. И все же бойцы неотрывно глядели на вертящего цигарку Власова.
— Я про их планы не знаю, — упрямо сказал Власов, — не мого ума дело! А фашисты на Волге, и нет спасения моей душе!
— Окурки на пол не бросать! — строго крикнул Подопригора. — Ширпокрыл, подыми и выбрось!
Ширпокрыл побагровел от смущения и нагнулся.
«Все же Подопригора хороший сержант», — отметил Романцов. Он сам был тоже сержантом, но отделением не командовал. Он был снайпером командира взвода.
— Смирно! — скомандовал дневальный.
Бойцы вскочили с нар. В землянку вошел ротный — старший лейтенант Шабанов.
— Товарищ старший лейтенант, личный состав взвода готовится к осмотру оружия, — отрапортовал дневальный.
— Не вижу, — сказал ротный. — Власов без пояса, а Ширпокрыл — и того хуже: босой! Накурили, как в пивной, а был мой приказ — в землянке не курить.
Он сел к столу, закинул ногу на ногу и с недовольным видом оглядел бревенчатые стены.
Ширпокрыл на цыпочках подошел к нарам, взял ботинки и выбежал из землянки. Бойцы торопливо приводили себя в порядок.
Один Подопригора чувствовал себя виноватым за всех бойцов и сосредоточенно разглядывал носки своих ботинок.
— Ночью будет работа, — сказал ротный вполголоса и посмотрел на дверь.
Дневальный закрыл дверь. Шабанов улыбнулся. Он был доволен, что солдаты научились понимать его без приказа.
— Видимо, скоро будет небольшой сабантуй!
Бойцы насторожились: в полку сабантуем называли разведку боем.
— Надо будет ночью кое-где снять вражеские мины. Я еще поговорю с Сурковым, мы выделим команду.
— Товарищ старший лейтенант, разрешите обратиться? — Романцов решительно вышел из толпы. — Я думаю, что можно мины и не снимать.
Подопригора презрительно усмехнулся, хотя еще не заметил, что ротный недоумевающе взглянул на Романцова. Подопригора был парень самостоятельный.
— Трава уже выгорела. Фашисты сразу увидят, что мы сняли мины, и ночью поставят новые. Разумеется, они усилят на этом участке наблюдение.
— А вы, сержант, по воздуху намерены лететь к немецким позициям?
— Нет, товарищ старший лейтенант, не по воздуху, — плавно продолжал Романцов. — Выгоднее, по моему мнению, осторожно, не разрушая земляного покрова, вывернуть из мин взрыватели, а мины оставить. Тут уж немцы ничего не заметят. Ведь бугорки над минами останутся. А по обезвреженным минам можно в бою бежать, как по булыжнику.
В землянке было тихо. Бойцы брали из пирамиды винтовки, но было понятно, что им не хочется идти в ложбину.
Подопригора даже отвернулся. Ему было противно это всегдашнее желание Романцова действовать по-своему, не так, как делали до него. Он объяснял это тщеславием.
Чего греха таить, отчасти он был прав.
Старший лейтенант постучал пальцем по столу, подумал.
— Зайдите ко мне через десять минут, — сухо сказал он Романцову и начал осматривать личное оружие бойцов.
Когда Романцов вернулся от ротного, в землянке было уже темно. Дневальный зажег лампешку. В ожидании ужина бойцы лежали на нарах, писали письма родным, играли в домино.
Романцов улегся на нары. Старший лейтенант одобрил его предложение и обещал завтра посоветоваться по этому вопросу с полковым инженером.
«Почему я начал думать о минах? Ах да, я нес ночью мину к немецкому бронеколпаку. А взрыватель я вывернул и положил в карман. Мина была безопасна, как камень. Значит, если на вражеском минном поле вывернуть у мин все взрыватели…»
У стола оживленно разговаривали бойцы, дымя цигарками, и смеялись. Романцов откинулся на спину, устроился поудобнее на матраце.
Теперь ему был виден лишь стоящий Курослепов, его могучие плечи и спутанные волосы над медно-красным от загара лицом.
…И почему-то Романцов вспомнил, как в феврале 1942 года он с маршевой ротой прошел по льду залива от Лисьего Носа в Ораниенбаум, как ему было неприятно, когда бледные, изможденные моряки в порту и бойцы в городе с завистью смотрели на румяные, пышущие здоровьем лица Романцова и его друзей.
Романцова направили тогда в третий взвод, показали его расположение.
В землянке было пусто: бойцы строили в ложбине баню.
Романцову было полезно очутиться именно в пустой землянке. Он имел возможность присмотреться к закопченному потолку, к сделанной из бидона печке, к обрывку телефонного кабеля, висевшему над столом.
Для чего повесили этот провод, он понял лишь вечером. Когда стемнело, дневальный поджег кабель, и пропитанная машинным маслом обмотка загорелась чадным, тусклым огнем. Бойцы часто выбегали из землянки и отхаркивались. Плевки были жирные от копоти.
Кто был тогда ротным писарем? Пожалуй, Степанчук. Низко согнувшись, он сидел у стола — худой, желтый, с какими-то темными пятнами на висках. Он часто зевал и временами встряхивался, как выходящая из воды собака.
Скрипнула дверь, вошел угрюмый плечистый человек в маскировочном халате, поставил у стены снайперскую винтовку.
Шершавые, обмороженные щеки его ввалились, на плоском лице торчал огромный сизо-красный нос.
— Это у нас самый главный, — прошептал писарь.
Романцов встал и привычно вытянулся.
— Нет, он главный не по званию, — успокоил его писарь, — а по заслугам. — И громко произнес: — Иван Потапович, к вам новенький пришел, из снайперской школы, вам в товарищи: Романцов Сергей, двадцать лет, комсомолец!
Стаскивая через голову грязный халат, человек оглянулся, смерил сумрачным взглядом Романцова с головы до ног. Неожиданно улыбнулся. Улыбка была наивная, почти детская.
— Будем знакомы! Ефрейтор Курослепов, парторг.
И Романцов понял, что Иван Потапович вовсе не злой и не угрюмый, а всего лишь усталый человек, измученный голодом и цингой…
Когда он узнал, что Курослепов вернулся из снайперской засады и утром убил двух фашистов, восторженное чувство охватило его. Он дал себе слово подружиться с Курослеповым.
Глава третья
Ораниенбаумские ночи
Ефрейтору Курослепову было сорок два года. До войны он работал арматурщиком на крупном ленинградском заводе. Жил он в Бабурином переулке, в двухкомнатной квартире нового дома, и на работу всегда ходил пешком, мимо Военно-медицинской академии, по набережной Невы.