— Болтушку, Нина, — сказала врач, взглядывая на сестру, вытаскивая из ушей слуховые трубкн фонендоскопа и начиная расстегивать у Евлампьева на руке надувной ремень аппарата для измерения давления. — Папаверин, дибазол, платифилин, анальгин, димедрол — полную, в общем.
Сняла ремень, свернула, уложила в пластмассовую длинную черную коробку, захлопнула ее и, скрипнув стулом, повернулась к Маше, стоявшей сбоку в напряженной, ожидающей позе.
— Солнечный удар, несомненный. По такому солнцу без головного убора…
— Ой, ну вот же я ему говорила!..— с возмущенным отчаянием махнула рукой Маша.
Колола сестра плохо — игла вошла болезненно, тяжело, н потом, как стала вводить лекарство, все что-то дергала шприцем, вела в сторону, и от движения иглы внутри хотелось стонать. — Давайте полежите немного, и пойдем,— сказала врач, когда сестра наконец вытащила иглу.
— Будем госпитализироваться.
— Что, надо в больницу ложиться? — потерянно спросила Маша.
— А что ж вы думаете, верхнее давление у него двести?! С гипертонией только солнечные удары и получать. «Ксюху — «из», меня — «в», — лежа с закрытыми
глазами на боку, устало подумал Евлампьев. Комедия какая-то. Снова Маше с передачами ползать… Этого только ей не хватало». Он медленно перевернулся на спину и открыл глаза. — Да нет, доктор, — сказал он.—Я уж дома. Завтра участкового вызовем. — Вас колоть нужно. В поликлинику ходить станете? Дойдете — и хлопнетесь там.
Маша, стоявшая возле дивана у него в ногах, опережая Евлампьева, проговорила:
— Леня, врач все-таки лучше знает,
О боже милостивый, как нелепо…
— Не поеду я в больницу,— как мог твердо сказал он. — И не убеждайте, не поеду…
«..поводу солнечного удара… предложение врача Петраковой Л. Ф… под личную ответственность» схватили глаза начерканные за него врачом на бланке для рецептов слова отказа. Евлампьев изобразил что-то похожее на свою подпись и отдал ручку. Потом до него донесся всхлоп двери, и Маша вернулась в комнату.
— Ну, как умеешь иногда на своем настоять! — Она говорила со смягчающей улыбкой, но избавиться от укоризненных интонаций в голосе не смогла.Прямо не своротишь. И уж боншься даже перечить тебе — все равно по-своему сделаешь…
Она помолчала.
— Что вот, спрашивается, не вернулся за шляпой?
Евлампьев вдруг вспомнил о грохочущем, плюющемся бензинным дымком экскаваторе возле дома. Какая там в кабине, должно быть, духотища, жара какая, да вонь еще, — и ничего, сидит мужик, двигает рычагами, ничего… Старый стал. Шестьдесят три года — и старый. Другие в эту пору такие еще молодцы…
— Да чего ж теперь-то…пробормотал он,
— Нет, ну вот мне бы все-таки хотелось понять, — сказала Маша.
— Ну. не вернулся и не вернулся. Чего ж теперь-то,-повторил он.
Он не чувствовал ссбя вправе открыться — почему. Словно бы оттого, что он откроется, мог разрушиться, уничтожиться вссь тот смысл, ради которого он сделал так. Не говоря о том, что все это было слишком несерьезно, смешно даже…
Маша села на диван возле него и положила ему руку на лоб. Рука была прохладная, прохлада эта была приятна, и Евлампьев закрыл глаза.
— Только вот очень тебя прошу, — сказала Маша через некоторое время.Если вдруг почувствуешь, хуже становится, — не таись. Вызовем еще раз. Так просто больницу они не предлагают.
Он не ответил. Маша была права, и он ничего не мог возразить ей.
2
Спускаясь из процедурного кабинета, па промежуточной площадке между маршами Евлампьев столкнулся с Коростылевым. Коростылев стоял на последней ступеньке нижнего марша, держась обеими руками за перила, глядел вниз перед собой и ие заметил Евлампьева.
— Здравствуй, Авдей,— сказал Евлампьев, осганавливаясь.
Коростылев поднял глаза, вскинул узнающе брови — «Кого вижу!» — оторвал руки от перил и хромо ступил вверх к Евламльеву. Палки у него не было.
— Емельян! Здравствуй, здравствуй!
Он протянул ему руку, Евлампьев пожал ее, — ответное пожатие Коростылева оказалось еле чувствительным, слабеньким, будто ему лень было согнуть пальцы покрепче.
Остроклинная седая бородка его, всегда обычно аккуратная, давно уже не правилась и сделалась кривобока, и вообще был он давно не брит, в щетине до самых глаз, будто решил дать бороде полную волю.
— Вот жизнь пошла, где встречаемся, — опережая Евлампьева, который хотел пошутить насчет его бороды, что Хемингуэем ему поздно быть, сказал Коростылев. — Не у поликлиники, так в ней самой… Чего ты тут бродишь?
— Да на магнезию ходил, — сказал Евлампьев. — Солнечный удар со мной приключился, теперь вот через день укрепляюсь хожу. Первый на дому сделали, а теперь хожу. Болезненный укол, знаешь. С новокаином делают, но все равно… А с тобой что? Ты ж, помню, говорил мне — лучше к ним не ходить. Серьезное что?
Коростылев усмехнулся — обычной своей странной усмешкой, будто знал что-то о жизни из тайныя тайных ее, сказать о чем не мог, но не мог удержаться, чтобы не выдать это свое знание хотя бы усмешкой.
— Черт его знает, серьезное, нет. Чепуха какая-то — правая рука ничего не держит. Вот! — он поднял руку и попытался сгибать пальцы,они медленно пошли собираться в кулак, сомкнулись, но сжаться до конца не смогли. — Знаешь, как в гриппе, вялость такая? Вот, точно. Сильнее только. Бриться не могу, видишь? С палкой ходить не могу — она мне под правую руку. А без палки тяжело. И одышка какая-то. Поднинимаюсь вот, что поднялся — ничего, а задохся весь. К невропатологу направили.
Евлампьев сочувственно покивал головой.
— Жара. Устает сердце. У меня тоже одышка. А с рукой, видно, да, что-то у тебя с нервом. Пережал, может, как-то? Я помню, у меня случай был, лег десять назад. Картошку нес в сетке. То ли пожадничал, много купил, большая была сетка, то лн просто неловко так взялся, в общем, отдавило мне пальцы, думал, потеряю их. Месяц не слушались. Ладно, на левой руке, работать мог.
— Да наверно,— согласился Коростылев. — Наверно, что-нибудь вроде. Но вот палку не держат. Решил сходить всс-таки. вдруг помогут чем? Как жизнь вообще?
— Как жизнь, спрашиваешь? Ну, какая у нас пенсионерская жизнь… Работал вот, правда, два месяца — приглашали. Ну. работа, что ж…Евлампьев хотел было рассказать. хотя бы в двух словах, о своей истории на работе, но почувствовал, что не хочется рассказывать. Ну его. Что рассказывать, перетряхивать… заново только себя растравливать. Ни к чему. И о Ксюше, оказывается, тоже не хотелось рассказывать — ну что ему за смысл, Коростылеву, слушать о болезни неизвестной, незнакомой ему девочки, ничего это не прибавит в его жизни и не убавит. Разные жизни, параллельные, непересекающиеся… Нет, рассказывать имеет смысл близким, тем, кто с тобой рядом, кто с тобой вместе, а рассказывать Коростылеву — да все равно что выйти на улицу, встать посередине и начать говорить в пространство. Параллельные жизни… именно. — Вот и все, собственно, — развел он руками.
— Ну да, — подтверждающе покачал головой Коростылев. — То же самое. Лето вот какое-то жуткое в самом деле. Дождичка бы…
Они еще постояли минуты три, поговорив о погоде, и разошлись: Коростылев вверх, медленно, тяжело переступая со ступеньки на ступеньку, Евлампьев вниз.
— Емельян! — окликнул его Коростылев, когда Евлампьев был уже на сходе лестницы.
— Ау? — останавливаясь и закидываясь лицом вверх, громко откликнулся Евлампьев.
— Марии Сергеевне, забыл, привет передавай! — крикнул сверху невидимый Коростылев. — Как она там?
— Да ничего.
— Ну вот, передавай.
— Спасибо,— сказал Евлампьев, со стыдом вспоминая, что и прошлый раз, весной тогда, Коростылев передавал Маше привет — вот, помнит по имени-отчеству, а он, убей бог, не вспомнит ничего о его жене. — И от меня кланяйся — придумавши наконец, как ответить, крикнул он немного погодя, но Коростылев не отозвался. Видимо, он уже ушел с лестницы и не слышал его.
На улице, несмотря на ранний еще час, было душно, тяжело, в воздухе висела, лезла в нос, оседала на гортани пыль — нужно было дождя, нужно…