— У меня, я думаю, к осени открытка придет. Так по моим расчетам, — сказал другой.
Разговор, понял Евлампьев, шел об автомобилях. Ему было нечего сказать об этом, и он просто слушал, молчал.
С уже дымящейся, сожженной наполовину сигаретой на лестничную площадку вышел из коридора Лихорабов.
— Ну, а ты как, скоро стального коня приобретешь? — спросил его, здороваясь с ним за руку, тот, у которого проржавело все днище.
Лихорабов хотел затянуться — и не затянулся.
— В гробу я видал ваши «Жигули» с «Москвичами», и «Запорожец», эту консервную банку, тоже.— Он держал руку с зажатой в ней сигаретой у губ, сигарета таяла, н на кончике ее копился пепел.— В гробу и белых тапочках. А, Емельян Аристархыч,— повернулся он к Евлампьеву,— верно я говорю?
— Емельян Аристархыч — не арбитр, его эти проблемы уже не интересуют,— глянув на Евлампьева, сказал Молочаев. И подмигнул Евлампьеву.— Сейчас Емельян Аристархычу садик прнобрести, в земле копаться — самое то дело. Не обзавелись, Емельян Аристархыч, участком, нет?
— Нет,сухо сказал Евлампьев. — Не обзавелся.
Его как-то неожиданно больно кольнула эта залихватская снисходительность, пробившаяся в интонации Молочаева. Конечно, ии за что Молочаев ему не обязан, что из того. что рекомендовал в руководители группы, все равно ведь кого-то же нужно было.., но уж как-то… шибко уж как-то высокомерно это у него получилось — «садик приобрести».
— Я, Евгений Иванович, — проговорил он,— я ведь вообще к земле не приучен. Я ведь не знаю земли. Никогда не работал. Не тянет. Так что… А насчет машин, Алексей Петрович, — повернулся он к Лихорабову, — я с вами, знаете ли, согласен. Машина ведь не для того создана, чтобы она на тебе ездила. Наоборот. Что это за машина, которая на тебе верхом сидит? Никогда не понимал людей, которые с машинами связываются. Ведь они рабы.
— Рабы, вот! — подхватил Лихорабов. Он махнул рукой с сигаретой, и столбик пепла, сорвавшись, упал на цементный пол.— А я лично хочу быть свободным человеком.
— Вольному воля,— Молочаев весело пожал плечами.— А мне, пока машины не имел, не так как-то жить было… не, не так! А теперь — так. Смысл появился. Азарт. Куда хочу, туда качу. Я теперь именно что вполне человеком себя почувствовал. А, Емельян Аристархыч? — снова глянул он на Евлампьева.— Не чувствую себя рабом. Вот вы жизнь прожили, умудренней нас: может так быть? Говорите — рабом, а у меня — навыворот.
— Может, — сказал Евлампьев,— все может.
Его опять неприятно кольнула интонация Молочаева. И при чем здесь «умудренней»… — Все, по-моему, зависит от того, каков человек. Для одного, как я понимаю, машина — средство передвижения, для другого — нечто большее… ну вроде вот тонны свинца у яхты под килем, чтобы она была устойчива.
— Благодарю за сравнение, — с небрежной усмешкой кивнул Молочаев.
Евлампьев и сам удивился, что вдруг выскочил в нем этот «свинец», вспомнилось вдруг ни с того ни с сего, как учился в кораблестроительном, ездил на сессии, не закончил… и всю жизнь потом это ему аукалось: без «свинца»…
— Нет, что ни говори,— сказал тот, у которого проржавело днище, пуская дым через ноздри, — как вырулишь на добрую дорогу, как врубишь скорость — душа радуется, летит прямо!
— Летит! — отозвался Лихорабов.— А прилетел — и вались перед ней на колени, ложись под нее, ковыряйся и запасных деталей не достанешь. Нет, мужики, лучше я сяду в поезд, и он меня куда надо доставит.
— Ну, Емельян Аристархыч — человек другого времени, — теперь уже даже не взглядывая на Евлампьева, сказал Молочаев,— он — понятно, а ты-то что? По нынешним-то временам, по нынешней-то жизни — и без машины?
Лихорабов что-то ответил — Евлампьев уже не слушал. «Да ладно, бог с ним, с Молочаевым,подумал он. Что обижаться… действительно другого времени… А конструктор хороший… высшего класса конструктор…»
— Ладно, простите некурящего, что забрел в вашу компанию, — сказал он, покивал всем с извиняющейся улыбкой и пошел с лестницы в коридор, к бюро.
Он не успел взяться за ручку — дверь распахнулась, больно ударив его по пальцам, и он чуть не столкнулся с девочкой-техником, на столе у которой стоял телефон, ближайший в зале от его рабочего места. Они отпрянули друг от друга, и девочка, ойкнув, приложив руку к груди, произнесла торопливо:
— А я за вами как раз. Вам жена звонит, попросила найти, что-то у нее срочное.
Сердце у Евлампьева остановилось — и заработало жаркими тяжелыми толчками.
— Да, Маша? — задыхаясь, проговорил он, подбегая к телефону и хватая лежащую на столе трубку.
Жена плакала.
— Ксюшу в больницу увезли…— сквозь слезы, глотая слова, так что Евлампьев еле-еле понял ее, сказала она.Врача все нет и нет, а время уже сколько… Лена вызвала «скорую», «скорая» приехала — и сразу в больницу… у нее, сказали, не ОРЗ вовсе, а скорее всего ревматическая атака, надо кардиограмму делать… У Ксюши-то с утра еще, оказывается — Лена нам забыла сказать,нога болит, сильнее все и сильнее… Ой, подожди, я не могу совсем…швыркнув носом, простонала она, и Евлампьев услышал, как стукнулась о стену раз, и другой, и третий повисшая на проводе трубка.
Ревматическая атака… господи боже, что же это такое?.. это ведь с сердцем… температура сорок… насколько же это опасно?..
Девочка-техник с испугом смотрела на него снизу, со своего стула, он её не замечал.
— Алё, Леня, слушаешь меня? — сказала наконец в трубке Маша. Голос у нее сейчас был ровный, только «алло» она произнесла без обычного своего ясного, четкого выговаривания каждого звука.
— Да-да, Маш, да, — торопливо откликнулся Евлампьев.
— Собственно, вот и все,— сказала она.— Лена мне это в подробностях передавала: как собралась, как поехали… а суть вот, собственно, и вся… Я сейчас к ней поеду… ну, чтобы побыть с ней, у нее сейчас состояние какое, понимаешь…
Евлампьев положил трубку на рычаг и какое-то время стоял, не двигаясь, глядя в одну точку и ничего не видя.
— Случилось что-то? — спросила снизу девочка-техник.
Евлампьев вздрогнул.
— А? — переспросил он, взглядывая на нее, и до него дошел смысл вопроса.— Да-а… Внучка заболела…
У девочки было сострадающее, участливое лицо. Но что она понимает — сама еше ребенок, считай.
Евлампьев прошел на свое место, сел за стол в минут десять сидел, то перекладывая с места на место четвертушки тетрадных листов с расчетами, то глядя в глубь заставленного кульманами зала, сердце мало-помалу стало биться медленнее и тише, и он встал, перевел дыхание, достал из ящика готовальню, открыл ее, положил в желобок под доской циркуль с «балеринкой».
«Ну что ж‚ проговорил он про себя,ну что ж.. Надо ведь работать… как же иначе…»
Трамвай был переполнен. Сколько Евлампьев помнил, он всегда в эту пору бывал переполнен: плотно забитый проход, утрамбованные входные площадки, выпирающие наружу из дверей спины — сейчас это стало называться час пик. Конец, в общем, рабочего дня…
Его самого хлынувшая в раскрывшиеся двери толпа внесла в середину вагона, места не досталось, ну да это уже было не самое страшное — главное, попал внутрь.
Его обернуло лицом в сторону завода — и за окнами бежал привычный, все тот же почти, что и сорок с лишним лет назад, пейзаж: забор, забор, забор за реденькой полосой оставленного невырубленным сосняка, дощатый, черный от ветров ин дождей, и лишь в тех местах, где обвалился или совсем прогнил, замененный пупырчатыми бетонными секциями. Сосны давно уже не росли, верхушки их обглодало дымом, и каждое дерево было словно бы увенчано корявой разлапой короной.
Евлампьев любил именно эту сторону пути: облик той, другой, все минувшие годы потихоньку-помаленьку, незаметно-незаметно менялся, пока от прежнего ничего не осталось — был пустырь, потом сады, потом снова пустырь, и наконец все застроилось жилыми домами,сторона же завода напоминала о молодости, о тебе, двадцатилетнем почти, когда все было впереди, вольно, просторно, крепко и ясно…