Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Чего он с ним дружил?.. В самом деле, чего? Все-таки люди сходятся именно что вот сходные — похожие, общие там, внутри себя, по своему строю. А они с ним были куда как несхожи… Но тянулись друг к другу — да, тянулись, что говорить; оба, взаимно. Димка Аксентьев… Дмитрий Ильич. Друг-враг, друг-ненависть, друг-бес…

Наверное, однако, потому и тянулись, как мужчина к женщине, женщина к мужчине по несходству полов, по полному своему несходству. Какое тягостное, изнеможительно-сосущее наслаждение доставляли споры с ним, какое наслаждение было делать все наперекор ему, словно бы все время показывая миру: «А я такой. Вот мое кредо. Вот мои правила. И только так. И не отступлюсь». Именно «мнр» стоял за Аксентьевым, не меньше. Другая, враждебная тебе его половина.

Евлампьев захлопнул альбом, сунул в ящик, задвинул ящик в свое гнездо, встал с корточек н подошел к окну. Солнце садилось, плавяще золотя обрезы облаков, длинные тени лежали на земле — от домов, от деревьев, от столбов.

Ведь потому тогда, в сорок первом, и заявление подал — наперекор ему. Как это сейчас, сплющенное, придавленное, вытертое годами, выглядит плоско: наперекор. Но ведь так и было, так. Ах, он умен был, и тонок, и пронзителен, Димка: «Человек в твоей ситуации выбирает оберечь то, что поближе, что поменьше — что породнее. Семью свою. Жену. Ребенка. Так что добровольно тебе не смочь. Не осилить».

Смог. Осилил…

И вот он жив, только брюхо подпорчено, а Димки нет. И ведь не в строевой был, а в трудармии, в строевую его не могли взять — язва двенадцатиперстной кишки. От этого. видимо, и умер. Какая армия, хоть и «труд», с такой болезнью… А что за письма он писал Евлампьеву на фронт, всего их три и было, три или четыре, но что за письма! Ни капли его обычной желчи. ни каплн цинизма — нежные, ласковые, светящиеся… М вот тогда показалось, и до сих пор ощущение. что в чем-то, в основном, в глубинном, в сущем самом. были они схожи, ролственны друг другу, оттого-то, отталкиваясь, притягивались, — так те лишь союзы между мужчиной и женщиной крепки, в которых внутри. на глубине, глазом не видимое, это общее. Но в чем схожи? Чем родственны? Не понять и сейчас. Во всяком случае, будь Аксентьев на месте Черногрязова, отправься он восстанавливать это Запорожье, он бы не исчез так на тридцать лет. Точно, что не исчез. Ну, разошлись бы, конечно, не писали бы друг другу, но уж не канул бы он так, будто камень в воду, сообщил бы, что и как. Правда, объяснил бы все следующим образом: надо же удовлетворить человеческое любопытство — вот, пишу. И не шутя, нет, написал бы так — действительно циник был. Особенно в отношениях с женщинами. За это Маша его и не любила. Но ведь сообщил бы, не смог бы не сообщить, — вот в чем дело!..

Странно, вот уж в самом деле странно, чего это Аксентьев стал Черногрязову сниться. Если бы ему, Евлампьеву…

Что, спрашивается, дружили!.. А ведь не было больше друзей у него после Аксентьева, никого больше, — все остальные годы после войны. Ну, с Черногрязовым до его отъезда. Но с ним все-таки не такая она была, дружба, как с Аксентьевым… наружная такая все-таки…

Аксентьев ему стал сниться… надо же!..

Заколотило, зазвенело в висках, заболело сердце. Евлампьев вдруг обнаружнл, что не хватает дыхания, Ноги как онемели, внизу, у шиколоток, бегали мурашки.

Евлампьев дошаркал до дивана, лег и, напрягая голос, позвал:

— Маша! Маша! Подойдн!..

Она вошла и, увидев его лежащим на диване, испугалась.

— Ты что? Тебе плохо? — спросила она торопливым шепотом, наклоняясь над ним.

Евлампьеву стало смешно: чего она шепотом-то? Но усмехнуться он смог только про себя.

— Корвалол там, на буфете, накапай мне, — попросил он.

Жена метнулась из комнаты, с кухни донеслось щелканье пластмассовой легкой крышки о пол, нерасчетливо быстро, видимо, свинченной с пузырька, звяк стекла, сипло прохрипела из крана вода, и Маша вбежала обратно в комнату.

Евлампьев приподнялся, с маху выпил все, что было налито, отдал стакан, снова лег и не дал ей уйти, удержав за руку.

— Маш! — сказал он, поворачивая голову набок, чтобы видеть ее.Слушай, Маш!.. Ну ведь что, все-таки ведь неплохо мы прожили жизнь… работали, детей вырастили, а?

Тот, первоначальный испуг у жены уже прошел, Евлампьев разговаривал, сам приподнялся, и она успокоилась.

— Да что ж,— сказала она, улыбаясь, — ничего прожили. Как смогли.

Евлампьев знал и сам, что вопрос его пустой, чисто риторический, но ему сейчас почему-то мало было такого ее ответа.

— А если и не были особенно счастливы, — проговорил он, по-прежнему не отпуская ее руки.так ведь это только в юности кажется, будто жизнь — для счастья?..

— Да и счастливы бывали,— продолжая улыбаться все той же улыбкой, сказала она.— Помнишь, как Ленка родилась, как Ромка… как они в школу пошли…

— Да-да…благодарно ответил он, чувствуя, как откуда-то из глубины вместе с волной облегчения от лекарства к сердцу подкатывает и волна нежности к жене. — Помню, да, конечно…

Он отпустил ее руку, она постояла над ним мгновение и ушла.

«Да-да, конечно, были…» — стучало внутри Евлампьева.

7

Что-то не работалось. Совсем прямо не шла работа. И момент-то был чисто технический, все просчитано — знай только черти, но карандаш так и вываливался из рук

Евлампьев старался не думать о Ксюше, отгонял мысли о ней, принуждал себя сосредоточиться на этом виде «Б», который сейчас делал, и ничего не получалось. Вчера вечером, когда вернулся домой, Маша сообщила, что звонила Елена, у Ксюши температура 40°, приходил врач, поставил диагноз — ОРЗ, универсальный такой нынче диагноз, раньше, еще лет десять назад, его и не знали — острое респираторное заболевание. Утром же нынче, только еще собирался на работу, Елена позвонила снова,40° у Ксюши держалась всю ночь, несмотря на анальгин каждые четыре часа, и Елена звонила по дороге из поликлиники обратно домой — ходила снова вызывать врача. Подступала уже обеденная пора. Евлампьев, не в силах удержаться, дважды звонил Маше узнать, есть ли какие новости, но Елена после того утреннего звонка больше пока не объявлялась…

Надо было встряхнуться, отвлечься. Евлампьев бросил циркуль с «балеринкой» в готовальню, закрыл ее, убрал в стол и вышел в коридор. Коридор по-обычному был пуст, сумеречен, лишь по концам его квадратно светились два огромных окна, сверкая отмытыми недавно на Ленинском субботнике стеклами. Евлампьев постоял немного у двери зала и, мимо лестницы основного, центрального входа, приходившегося как раз на середину коридора, медленно пошел в сторону одного из этих торцевых окон, к бездействующей запасной лестнице, на широкие площадки которой стягивались покурить во время устроенного себе коротенького десятиминутного перерыва курильщики со всего здания, покурить и заодно освежить, «прополоскать» мозги в пустопорожнем трепе.

Евлампьев никогда не курил и всю свою жизнь не пользовался никогда для отдыха этими, как их называли сами курильщики, «трёпклубами», но сейчас ему надо было разрядиться: постоять среди людей, послушать, поговорить…

На лестнице находились Молочаев и двое неизвестных Евлампьеву молодых мужчин его, Молочаева, возраста.

— О, Емельян Аристархыч! — засовывая сигарету в рот, чтобы освободить руку для пожатия, весело воскликнул Молочаев.— Привет! В кон веки. Что, подымить захотелось? — Он полез было в карман за пачкой.

— Нет-нет, — замахал руками Евлампьев.— Я так просто. Подустал что-то, размяться.

— Ну, дело ваше.— Молочаев вытащил руку из кармана, взялся за сигарету, затянулся и вынул ее изо рта.— У меня зиму нынче, — выпуская дым, сказал он, обращаясь уже к сокурильщикам, продолжая, видимо, прерванный разговор, — под брезентовым навесом стояла. Я распорки поставил, на них брезент, а потом зимой только снег сверху счищал, чтобы брезент на крышу не лег. И в прекрасном состоянии, будто и не зимовала.

— А у меня все днише проржавело, черт-те что, — ругнулся с сокрушенностью один из мужчин.

18
{"b":"828798","o":1}