— Давай, что ж,— согласился Евлампьев, — конечно… Что я должен делать?
— Что делать? Поехать надо, заказывать. Я тут разузнал уже кое-что, дело, выясняется, непростое — одна только мастерская во всем городе, и очередь у них на пять лет вперед. А чтобы побыстрее — в два, а то и три раза переплатить нужно. Ну, в лапу, в общем, понимаешь. Но тут мне адресок один дали, частники какие-то будто занимаются этим, и у них быстро можно. Против государственного дороже выйдет, но у них без лапы, так что в итоге-то дешевле даже.
Канашев, оказывается, уже говорил с этими частниками, как раз у них был сейчас камень, и следовало срочно поехать к ним, пока камень не уплыл к кому другому, — ковать железо, пока горячо…
Троллейбус катил, со звонким шебуршаньем прошлепывая по лужам, брызги из-под колес встречных машин хлешуще били в его бока, доставали до окон, и стекла были в серых, грязных подтеках. Снег всюду просел, на поверхность его вновь вылезла вся осевшая в нем грязь, и от его недавней еще совсем белизны ничего не осталось, совершенно он сделался черен.
Евлампьева вконец разморило от убаюкивающей, размеренной троллейбусной тряски, то и дело судорожно, тяжко зевалось и хотелось ехать так и ехать, ехать и ехать, куда угодно, сколько угодно, лишь бы сидеть, не вставать.
Но, как ни медленно тащился троллейбус, все-таки наконец дотащился, докуда нм нужно было, и пришлось подняться.
Канашев достал из кармана сложенный в несколько раз листок, развернул его и стал оглядываться.
— Ага, так, — сказал он, указывая рукой. — Вон до той булочной, а там направо, пересечь, до аптеки и во двор…
На торие дома, в котором помещалась аптека, висела маленькая, в бумажный лист в руках Канашева, чуть разве больше, сине-белая стеклянная доска: «Ремонт электробыт. приборов, металлич. и кожгалантереи, пайка, клепка, установка лыж, креплений, проч. бытовые работы», синий фон, белые буквы, и понизу еще — белая стрела, указывающая куда-то в глубь двора.
— Ага, все правильно! — ткнул Канашев пальцем в доску.
Евлампьев удивился: какое отношение может иметь ремонт электробытовых приборов к могильным памятникам?.. Но спрашивать Канашева он ни о чем не стал. Видимо, может.
Во дворе аптечного дома, куда указывала стрела, стояло скособочившееся, подпертое с этого похилившегося боку толстыми деревянными брусами двухэтажное, каменное внизу. деревянное вверху, нежилое уже, судя по выбитым окнам, строеньице, но в нескольких окнах на первом этаже стекла были целы, в одно из них выведена труба, и из-под островерхого, прикрывающего ее зев колпачка выплескивал, выталкивался весело-бойко сизый дымок.
— Все правильно, — снова сказал Канашев, направляясь к этому строеньицу. «Из окна — труба»…
Они зашлн в подъезд, поднялись по иструхлявившейся деревянной лестнице к квартирам, три двери глухо сидели в косяках, та же, что была у самой лестницы, приоткрыта — черная зазывная щель в неизвестность. На стене рядом с дверью висела такая же, как на торце аптечного дома, сине-белая доска: «Ремонт электробыт…» — только без стрелы внизу.
— Та-ак, — проговорил Канашев, занося ладонь над дверью, чтобы толкнуть ее. Лицо его сделалось внушительно-грозно и приобрело как бы львиное выражение. — Войдем, пожалуй.
Он тоткчул дверь, она завизжала петлями, они вошли евутрь, в какие-то полупотемки, в этих полупотемках угадывалась узкой белой полосой света другая дверь, и они направились к ней, открыли ее — и оказались в мастерской.
Неизменного в обычных мастерских прилавка, перегораживающего помещение на две неравноправные части, здесь не имелось, в большой, метров на тридцать, комнате стояли повсюду разнообразных форм, круглые, квадратные, овальные старые, обшарпанные столы, и чего не находилось на них: электробритвы, коньки, кофемолки, миксеры, утюги, сумки, портфели, электронные часы… Посередине комнаты торчала печь-буржуйка с протянутой к окну трубой, подле нее помещался рабочий стол с тисками, с наждачным кругом, еще с какими-то непонятными Евлампьеву приспособлениями, на столе горел керогаз, над пламенем его стоявший к двери спиной мужчина водил туда-сюда лыжу, поводил — потянулся к кисточке в банке, укрепленной на буржуйке, стряхнул с нее в банку блескучие черные нити смолы и стал водить по лыже вверх-вниз, вверх-вниз… На звук открывшейся двери он не повернулся.
Но в комнате был еще один мужчина — сидел у дальнего стола в углу с воткнутым в розетку паяльннком, лудил громадный, явно старинный тускложелтый самовар, он, услышав дверь, обернулся, помахал рукой — сейчас, сейчас, минутку, — повозил паяльником по самовару еще немного, положил его и встал.
Он встал, повернулся, пошел к ним с Канашевым навстречу, и Евлампьев узнал в нем Жулькина. Он не поверил себе и, пока мужчина делал те девять или десять шагов, что разделяли их, с жадностью и надеждой вглядывался в него, надеясь, что ошибся, что это не он, не Жулькин… потому что в то же мгновение, как узнал его, жаром прошибла мысль, что другой, у буржуйки, Ермолай.
Это был Жулькин.
— День добрый, — с ласковой небрежностью отозвался он на приветствие Канашева. — Слушаю вас.
— Мы относительно камня приехали, — сказал Канашев.
— Вчера вечером я разговаривал. С вами, нет?
— Со мной, — с тою же ласковой небрежностью подтвердил Жулькин.
— Ну вот, вот мы с товарищем, — кивнул Канашев на Евлампьева, — и приехали. Скорее всего, он с вами будет иметь дело. О каком камне вы говорили, увидеть можно?
Жулькин, когда Канашев кивнул на Евлампьева, глянул на него, но не помнился ему Евлампьев — ну, видел несколько раз, так не для того ведь, чтобы запоминать, — и он равнодушно отвел глаза. Ага, значит, я буду иметь дело, мельком подумалось Евлампьеву. Конечно, для того и зван… Мужчина, смоливший лыжу, закончил с нею, бросил кисть обратно в банку, отнес лыжу к окну, прислонил наклонно к нподоконнику, повернулся… И то, от чего Евлампьев отпихивался изо всех сил, отталкивал от себя, накатилось на него: он это был, Ермолай.
Они стояли у подъездной двери этого похилившегося двухэтажного строения, у Евлампьева сунутые в карманы руки были крепко, до боли, стиснуты в кулаки, Ермолай курил сигарету за сигаретой, не докуривая одну и начиная другую. и глядел он в сторону от отца.
— Рома. Ро-ома!..— в какой уж раз произносил Евлампьев, раскачивая из стороны в сторону головой. — Что за глупость. Ро-ома, почему, ну, объясни ты мне!
— Да я уже объяснял, что еше, — с шумом выпуская дым, отвечал Ермолай.
Объяснял… Что он объяснял?.. Ничего! Разве это ответ: «Надоело все!» Что значит — надоело? Работать надоело, жить надоело? Так ведь и работает все равно, и живет, не руки же на себя наложил, слава богу… Что надоело?!
Евлампьев помолчал, превозмогая себя, утишая прыгающее, бешено колотящееся сердце. Ермолай выташил изо рта сигарету. сплюнул на тлеющий красный конец, проследил, как он, зашипев, погас, и. щелкнул окурок в черный снег. Постоял, глядя на то местс. куда упал окурок, полез в карман, достал пачку, выбил изнутри новую сигарету и, достав затем зажигалку, раскурил ее.
— А стаж-то тебе хоть идет? — спросил Евлампьев.
— Идет.
— Как это. раз ты нигде не работаешь?
— Почзму не работаю, работаю, ты же видишь.
— Ну, так ведь не официально же.
— Как — не официально? Официально. Платим налог, состоим в профсоюзе коммунального хозяйства — все согласно Конституции. Мы с Жулькиным на половинных началах — никакой эксплуатации чужого труда.
— Ага, ага, — протянул Евлампьев. — Но старший, как я понимаю, он, да?
— Он, он, — сказал Ермолай. — Конечно, он. Он разрешения добивался, инструмент весь его… ну и прочее.
— А что, зарабатываешь здесь хорошо?
— Судя по всему, неплохо будет, да. Мы ведь только начали. Рублей триста в месяи, триста пятьдесят, так примерно.
— А Жулькин?
— Понятия ис имею и знать не хочу Меня мои триста устраивают.
Из-за угла аптечного лома, увидел краем глаза Евлампьев, появился Канашев. Ностоял-постоял немного, покачиваясь на носках, с заложенными за спину руками, и снова исчез.