Шутка была не бог весть какой, но она требовалась — любая, и все за столом шумно и радостно возликовали разом, заповторяли: «Стоит! Стоит! Пора! Выскажем! Пусть знает!» И бородатый, увидел Евлампьев, с облегчением перевел дыхание. — Ну, первым делом, — продолжил он, когда гвалт подутих,на правах самого, наверно, здесь старого друга нашего именнинника сделаю это я. Саня!.. — меняя тон, повернулся он к Виссариону.
Евлампьеву вспомнился свой прошлогодний день рождения, Ксюха тогда еще не приехала на него… Ведь искренне было все, как не искренне: дети да сестра родная, не могли же, говоря о здоровье, жслать ему втайне недугов, а выходило фальшь фальшью, слушать невозможно, хоть уши затыкай, — почему? Или уж это тайна какая, не каждому открывающаяся: вместить чувствуемое в произносимое слово, или чувство вообще не имеет в слове равнозначия себе, невыразимо и непередаваемо? Вот если бы после смерти собирались отмечать годовщину ухода — пожалуй, было бы лучше: словно бы человек остался среди живущих… Вот лучше и вернее было бы, чище и выше. Недаром, видимо, были все-таки эти
родительскне дни, дни поминовения усопших… Вот их бы отмечать, собираться бы…
— В общем, за тебя, Саня! — закончил свою речь бородатый,
Виссарион встал, они звякнули одна о другую свонми рюмками, и все за столом тоже поднялись, стали в очередь чокаться с Виссарионом,
друг с другом, и Евлампьев тоже чокнулся, и все прн этом что-нибудь приговаривали — кто что, будто смущались чего-то и так вот прикрывали свое смущение… эх, еще немного, пять, десять минут… ударит в голову, завьюжит там в ней… и уже не будет никакой натужности, все так искренне и открыто — до слезы в голосе, скорее, скорее перевалить через эту черту, что еще не одолена, не преодолена, скорее же, скорее…
— Позвольте мне! — сказал Евлампьев, когда первая рюмка была заедена и мужчины, поддергивая рукава пнджаков, строго оглядывая застолье, будто выполняли государственной важности дело, вновь обнесли бутылками стол. Само как-то собою сказалось, словно бы не им,выплеснулось изнутри, не заметил как, увидел лишь себя уже стоящим с подрагивающей полной рюмкой в руке: влез вне очереди, перебил кому-нибудь заранее намеченное, оговоренное слово.
— Я, знаете, наверное, тесть Санин, — сказал он, глядя в стол перед собой. — Тесть… отец то есть его жены… У нас с ним сейчас разговор был… перед вашим приходом, незадолго… И вот я хочу… Оставайся идеалистом, Саня! — поднял он глаза на сидевшего вдали, на другом краю стола Внссариона.На идеалистах земля держится, поверь. На них, не на ком другом. Если б не они… Ну, в общем… вот за это!
— Не, непонятно что-то, за что пьем?! — сказал, потрясая головой, будто стряхивая с себя некое наваждение, Елениин коллега, другой зам главного технолога. — Да, действительно! Пояснее можно? Пояснее бы, пояснее! — разом подхватили кругом остальные.
— Нам с Саней ясно, — сказал Евлампьев. — Ясно, Саня?
— Ясно! Ясно! — Виссарион, улыбаясь, поднялся н чокнулся с Евлампьевым. — Дай бог, если так, Емельян Аристархович. Спасибо!
Елена, поймал ее взгляд Евлампьев, смотрела на него со своего места с укоряющей снисходительностью сильного к слабому.
— Ничего, ничего, — сказал ей Евлампьев громко. — Это наше с Саней…
И все вошло затем в ту, намеченную колею, осело в ней и пошло-побежало. Бородатый, взявший на себя роль тамады, давал слово тому, этому, третьему, и та самая желанная черта незаметно была переступлена, перевалили через нее — не обратили внимания.
Когда начал говорить Еленин начальник, Евлампьев не заметил. Он разговаривал с Ксюшей — что желаннее всего было ему за этим столом, Ксюша ни с того ни с сего стала выспрашивать у него об его юности, как они познакомились с бабушкой и почему он не закончил института, о братьях Игнате и Василии стала выспрашивать, и что он сделал, Игнат, если тогда, в тридцать девятом, его арестовали и уже не выпустили. Евлампьев отвечал, тщательно подбирая слова, взвешивая каждое и обдумывая, и в такую вот паузу между словами вдруг услышал: «Сейчас, когда мы стоим накануне третьей мировой войны…»
Третьей мировой войны?!
У Евлампьева внутрн как полыхнуло, он вскинулся и весь потянулся в сторону говорившего, не закончив того, о чем рассказывал Ксюше, и помаячил ей пальцем: погоди немного, потом!
— Сейчас, когда мы стоим накануне третьей мировой войны, — говорил главный технолог, стоя над столом с рюмкой и сосредоточенно глядя в стену перед собой, но будто не в нее, а за нее, сквозь, в некую прозреваемую им даль, — на людей творческого, зрелого возраста, именно сорока-пятидесятилетних, значит, ложится основная, самая тяжкая ответственность за судьбы страны и нации. В какой бы области они ни трудились. Сфере материального или нематериального… И вот я желаю вам, Виссарион Евгеньич, постоянно чувствовать эту великую ответственность, которая свалилась на наши плечи, помнить о ней постоянно и сдюжить под ней.
Он перевел свой сосредоточенный и уже плывуще-захмелевший взгляд на Виссариона, поднял рюмку, показывая, что закончил и готов чокаться, и Евлампьев, с гулко и жарко бухающим в голове сердцем, проговорил, сбиваясь:
— Простите… я, видимо, что-то прослушал… вы сказали: накануне третьей мировой войны… Вы что, владеете какими-то фактами?
— Какие тут факты нужны! Это, знаете, только глупцу непонятно, — полуоборачиваясь к нему, ответил главный технолог. — Заявление ТАСС какое!
Евлампьев все понял. Сердце, жарко стучащее в голове, ухнуло вниз, на свое место в грудной клетке.
— Простите, — сказал он главному технологу, — но говорить такие вещи… просто так, ради красного словца… На каком основании, вы что, думаете…
— Что здесь думать? — Главный технолог все с тою же сосредоточенностью на лице пожал плечами. — Тут нечего думать. Нужно быть слепцом, чтобы не увидеть. — Ему доставляло явное удовольствие говорить об этом, словно бы от одного лишь звучания слов, которые произносил, жизнь его разом делалась выше и содержательнее, наполнялась неким значительным, неохватным для взора смыслом.
Евлампьев почувствовал, как откуда-то изнутри, из живота буквально, поднимается в нем вязкая, черная ненависть к этому человеку.
— Вы что же, пьете, получается, — сказал он, стараясь, чтобы голос был ровным и спокойным, — за третью мировую войну?
В лице у главного технолога будто что-то дернулось. Пожалуй, и испуг был в этой его непроизвольной мышечной судороге.
— Я за необходимое нам всем в нынешней сложной обстановке чувство ответственности пью, — быстро сказал он, глядя в сторону от Евлампьева, и, как бы не желая больше говорить на эту тему, поднес рюмку ко рту и выпил.
За столом вокруг стояла тяжелая, придавливающая тишина. Маша, почувствовал Евлампьев, толкает его под столом коленом.
— А в вас лично чувство ответственности есть — говорите такое? — не в силах остановить себя, на то лишь и хватало сил — не дать сорваться голосу, тихо спросил Евлампьев. — Вы хоть знаете, представляете хоть, что такое война? — Главный технолог хотел что-то сказать, он не позволил ему: — Да если бы и в самом деле уже накануне были, так трижды бы перекреститься следовало, прежде чем языком поворотить…
Он замолчал, душа требовала что-то сделать, — и встал, все в той же тишине вокруг протолкался между стеной и рядом стульев к столу и вышел из комнаты…
Он взял из буфета чашку, налил из-под крана холодной воды и залпом выпил ее.
«Сейчас, когда мы стоим накануне третьей мировой войны…». Ну это надо же! Подумать только!..
Застолье, слышно было, возобновилось. Бородатый тамада взял на себя роль восстановителя спокойствия, говорил что-то старательно веселым и напористым голосом, и, кажется, роль миротворца ему удавалась: что-то ему отвечали, выкликали что-то — такими же старательно бодрыми голосами, еще несколько минут, еще немного усилий, и застолье войдет в свою прежнюю колею.
На кухню вошла и плотно закрыла за собой дверь Елена. Холено-ухоженное ее лицо горело на скулах красными пятнами, губы были крепко сжаты: