Евлампьев ощутил, как откуда-то из глубины, из темныя темных души выплывает в нем на поверхность страх. Неужели же? Неужели все, не исправить, не переиначить, — вот она, Ксюша, внученька его маленькая, радость его пухленькая, ручки, ножки ее сладкие… вот она, эта: хочешь жить…
— В жизни, Ксюша, — сказал он,вертеться — вовсе не главное. Она тебя вертит — а ты сумей не поддаться ей, сумей устоять, чтобы не завертела.
Сказал — и прямо кожей почувствовал, как отскочили от нее эти его слова.
— Философию я, дед, в институте изучать буду, — сказала Ксюша. — Если поступлю. А пока мне алгебру-химию нужно. Знаешь, какой ужас по алгебре мы проходим? Вот погляди-ка! — Она раздернула «молнию» на сумке, вытащила из нее учебник и, послюнявив палец, быстро стала листать. — Вот погляди-ка, — ткнула она пальцем.
И Евлампьеву ничего не оставалось, как взять учебник и посмотреть, куда указывал ее палец. «Таким образом, координата «ОХ»,схватили глаза. И ннчего не оставалось делать, как подладиться под нее, говорить о понятном ей и на понятном языке — хотя бы так говорить.
— Задачки к экзаменам раздали? — спросил он
— Что ты,— воскликнула Ксюша, — рано еще! — И снова ткнула пальием. — Вот смотри, прочитай!
«Неужели же?..» снова, со страхом и с плавящей, разнимающей душу нежностью все вместе, подумалось Евлампьсву.
…Гости понемногу собирались.
Кое-кого Евлампьев с Машей и знали — видели у себя в доме еще в те, первые годы Елениного замужества, когда молодые жили вместе с ними. — странно только было узнавать в грузных, лысых, толстых, крашеных людях с печатью прожитых годов на лицах тех молодых, юных совсем, что прибегали к Елене с Виссарионом с конспектами, с какими-то перепечатанными на папиросной бумаге рукописями, просиживали у них до полуночи, беспрерывно дымя и беспрерывно все говоря о чем-то, не давая уснуть…
Однако большинство оказалось Евлампьеву с Машей все же незнакомо, и, как выяснилось по мере знакомства, гостей с Елениной. так сказать, стороны было даже больше, чем со стороны именинника. С Виссарионовой стороны были, в основном, как раз те, кого Евлампьев с Машей помнили еще по их юности, с Елениной же — лишь одна такая, Марина, вместе с нею Елена поступала еще в институт, пошедшая после по комсомольской, по партийной линии и теперь работавшая в обкоме партии. Остальные — все заводские: ее начальник, главный технолог с женой, ее коллега, другой заместитель главного технолога, тоже с женой, секретарь парткома, новая начальница того отдела, которым прежде руководила Елена, начальник одного из цехов… Всех. впрочем, Виссарион знал, все его обннмали и целовали, поздравляя, — все принадлежали к числу друзей дома…
Пришел и Ермолай. Евлампьев с Машей не видели его с того дня, как он уехал от них, и Евлампьев, выйдя в прихожую, пока Ермолай поздравлял Виссарнона, преподносил подарок, жадно наблюдал его. В Ермолае за то недолгое, в общем, время, что не видел его, словно бы что-то произошло — неуловимо изменилось что-то в лице, голосс, была какая-то в нем еле заметная глазом, но заметная все-таки, раскованность, вольность поведения и слов.
Подарил он Виссарнону громадный, килограммов на пятнадцать, кусок красного гранита, напоминающий несколько какой-нибудь средневековый замок готического стиля, камень был отшлифован в двух плоскостях, и на вертикальной плоскости высечена и прорисована золотой краской надпись:
«1979, февраль, 18».
— Кошмар, Ромка! — говорил со смёхом Виссарион, принимая от него эту тяжесть и с трудом, чтобы осмотреть, держа на вытянутых руках. — Да куда это мне, ты что!
Но было видно, что он рад этой нелепой глыбе, доволен получить се куда больше, чем все эти преподнесенные ему сегодня чайные сервизы, магазинную штампованную чеканку, чернильный вот их прибор…
— На стол, куда еще! — весело отвечал ему Ермолай. — Будешь о него орехи колоть.
— Ну, как жизнь, сын? — спросил Евлампьев, здороваясь.
— Нормально, пап, жизнь,сказал Ермолай, и в голосе его была эта вот раскованность, вольность эта… «Что ж, — подумалось Евлампьеву с мимолетной грустью, — все нормально… Взрослый мужик. Конечно, стесняют его родители…»
— Слушай, Ермак, — спросила Елена, тоже выходя в прихожую, — а что это у тебя на работе, когда звонила, тебя к телефону не зовут, отвечают, будто уволился?
Уволился? В Евлампьеве мгновенно все напряглось и насторожилось. Вот оно что!.. Снова, значит… Но что же он, опять без работы?
— А кто тебя просил мне на работу звонить? — без всякого, однако, смущения, весело спросил Ермолай.На работе у меня еще скажут, что я умер, и номер могилки назовут.
— Ой, ну у тебя тоже шуточки…поморщилась Елена, поминая, видимо, про себя Виссариона.
— Почему вдруг они так скажут?
— Потому что «потому» окончается на «у». Ты никогда не отвечала: «Баня, да! Только приходите скорее, вода кончается»? Елена секунду недоуменно смотрела на него и потом так и зашлась в смехе.
— Оойй!.. О-ой!.. — стонала она сквозь смех. — Ер-ма-ак!.. Так ведь… Помню! Именно так! Я тогда в институте училась, к нам одно время все как в баню звонили… Помню!
— Ну, и все, что я могу еще сказать, как выразился Александр Сергеевич. Если людям хочется так шутить.
В голосе Ермолая. не было ни малейшей неловкости, небрежность даже была: да что тут говорить, огород городить, когда дело ясное, — и напряжение Евлампьева отпустило. Мало ли чего не бывает! И такое бывает, ничего, в общем, удивительного…
— Что же ты себя в такое там положение поставил — так шутят? — спросил он с укоризной.
Ермолай уже разделся, уже достал из кармана расческу и причесывался, глядясь в зеркало. Зеркало для него висело низковато, и он, чтобы видеть себя в нем, чуть приседал.
— Общество, пап, без шутов — не общество, — косясь на Евлампьсва в зеркале, сказал он. — Не колпак шутовской для головы ищется, а голова для колпака. На чью-нибудь да всегда наденется.
Была, была в нем — точно — какая-то молодая такая, безоглядная юношеская вольность, когда жизнь громадна, необъятна, сам черт не брат и море по колено. Давно таким не видел его. До армин разве что да потом в университете первые годы..
Пришло еще несколько гостей — сбор закончился, и стали садиться за стол.
Евлампьев позвал Ксюшу сесть рядом, она тут же обрадованно согласилась и, садясь, обхватила его на миг за шею, прижалась своей молодой свежей щекой к его уху:
— Де-ед, ты такой мой любимый!
«Ах, господи, — горечью продралось в нем, выбилось наверх сквозь плавящую, расслабляющую нежность. — Неужели?»
Но было это мгновенно, колюще — кольнуло и исчезло, — и осталась лишь она, эта вот нежность.
— Смотри, никаких мне колов! — ворчаще проговорил он, пододвигая ей стул ближе к столу. — Я тебе дам: «колышница»!
Ксюша засмеялась, пригнулась к нему и прошептала быстро, обжигая ухо своим дыханием:
— А мне вчера, знаешь, дед, кто-то записку написал, в любви объяснился. Я знаю, что посмеяться, так просто, а все равно приятно. Ты только не говори никому! Никому-никому, ладно?!
— Нет-нет, никому-никому,счастливо, весь млея от того, что она доверила ему эту тайну, ответил Евлампьев. — А почему думаешь, что шутка? Может, нет?
— Да нет, шутка, — небрежно сказала Ксюша. — А может, и нет,— добавила она тут же и выпрямилась. Глаза у нсе блестели.
— Товарищи! Леди и джентльмены! Внимание! - встал н побренчал ножом об опустевшую бутылку бородатый мужчина в коричневом вельветовом пилжаке, с прямоугольной, абсолютно безволосой, лакированной плешью на макушке, один из тех, юнощеских еще друзей Виссариона, Евлампьев не помнил его имени, Юрий, кажется, в каком-то он вычислительном центре работал, математик.
— Внимание, внимание! — повторил бородатый, оглядывая застолье. — У всех налито? Проверили? Хорошо. Начинаем торжественную часть, чествование, так сказать, начинаем: Виссариону Евгеньевичу Бумазейцеву сорок лет. Не юбилей, но дата круглая, стоит, по-моему, высказать наконец Виссариону Евгеньевичу все, что мы о нем думаем, ему в лицо. Пусть знает.