АЛКЕСТИДА. Что ты, Адмет! Я же лежала мертвая!
АДМЕТ. Продолжай, Алкестида. Значит, Геракл — твой освободитель? Может быть, он готов был за тебя умереть?
АЛКЕСТИДА. Быть может, наверное. Ведь это не шутка — драться с самим богом смерти.
АДМЕТ. Продолжай, Алкестида.
АЛКЕСТИДА. Я когда ожила…
АДМЕТ. Продолжай, Алкестида.
АЛКЕСТИДА. Я когда ожила, чуть опять от страха не умерла, увидев, какой огромный этот Танат. Но потом я посмотрела на Геракла и успокоилась.
АДМЕТ. Замолчи, Алкестида! Я тут беспокоюсь, места себе не нахожу, а она там успокаивается — и отчего? Оттого, что смотрит на какого-то Геракла!
АЛКЕСТИДА. Он же меня спас, Адмет!
АДМЕТ. Замолчи, Алкестида! В первый раз мы с тобой расстались, и вот к чему это привело. Я здесь страдаю, я готов в любую минуту сойти с ума, а ты… Так вот для чего тебе понадобилась наша разлука?!
АЛКЕСТИДА. Но ведь я была мертвая.
АДМЕТ. Замолчи, Алкестида! Я сам чуть не умер, так что ж из этого? Значит, Геракл? Знаем мы этих Гераклов… Но у меня это не пройдет. Я все-таки царь, и я сейчас докажу это! (Берет жену за руку, ведет со сцены)Ты умрешь, Алкестида!
Мидасов суд
— Ерунда-с! — отметил Мидас, игру Аполлона прослушав.
За это ему, согласно уму, достались ослиные уши.
Отличные уши, роскошные уши, сокровище для меломана!
Теперь-то Мидас уж спуску не даст ни Аполлону, ни Пану.
Старается Пан, заливается Пан, леса и долины радуя. Но…
— Ерунда-с! — роняет Мидас, лениво ушами прядая.
Гремит Аполлон, забирая в полон все сущие в мире души. Но…
— Ерунда-с! — роняет Мидас, развесив ослиные уши.
Прокрустово ложе
Тесей уже занес свой меч, чтобы поразить великана Прокруста, но вдруг опустил его:
— Нет, не могу я так, без суда. Судите его, люди!
И вот начался суд.
Говорили о том, сколько людей загубил Прокруст, калеча их на своем прокрустовом ложе. Вспоминали маленьких, которых он вытягивал, и больших, которым обрубал ноги.
— Ты, разбойник, что ты можешь сказать?
Великан встал. Лицо его было печально, печальны были его глаза.
— Я виновен… Виновен в том, что слишком любил людей…
Его засыпали градом насмешек.
— Да, я любил людей, — убежденно сказал Прокруст. — Я любил их, хотя понимал, как они далеки от идеала. Человек — мера всех вещей, но какой мерой мерить самого человека? Где эта мера, где?.. Вот она! — И Прокруст показал на свое ложе.
— Я все измерил, все подсчитал. Идеальный человек должен быть таким только таким, ни больше, ни меньше. Так судите же меня, люди, за то, что я сделал для вас, за то, что я пытался приблизить вас к идеалу!
Прокруст помолчал, внимая гулу толпы, которая не слушала ничего, кроме своего возмущения. И он продолжал, все больше загораясь:
— Судите меня, люди, за мои трудные дни, за мои бессонные ночи. За то, что в то время, когда вы тешились жизнью, я мучительно искал ту единственную меру, которой достоин человек. Судите меня за мою к вам любовь, за то, что я постоянно думал о вас и хотел, чтобы вы стали лучше. Все, что я делал, знал и умел, — все это было для вас… И ложе это — оно тоже для вас!
— Для нас? — зашумела толпа. — Нет, с нас довольно! Эй, Тесей, положи-ка его самого!
И тут случилось невероятное; великан, еще недавно наводивший страх на всю округу, вдруг стал уменьшаться. И когда его подвели к ложу, он уже был самый простой человек, ниже среднего роста.
Так стоял он, небольшой человек Прокруст, перед своим прокрустовым ложем, которое было явно ему велико, так стоял он и бормотал:
— Люди, не судите меня… Просто я ошибся в расчетах…
Пигмалион
Персей много говорил о своих подвигах, но был среди них один, о котором он не любил вспоминать. Отрубив голову Медузе Горгоне, Персей по дороге домой заехал на остров Кипр к знаменитому скульптору Пигмалиону. Пигмалион в то время был влюблен в только что законченную статую, как обычно бывают влюблены художники в свое последнее произведение.
— Это моя самая красивая, — сказал он, и статуя вдруг ожила.
От таких слов ожить — дело естественное, но скульптор увидел в этом какое-то чудо.
— О боги! — взывал он. — Как мне вас благодарить?
Боги скромно молчали, сознавая свою непричастность.
Пигмалион долго не находил себе места от радости. Потом наконец нашел:
— Я пойду в мастерскую, немножко поработаю, — сказал он ожившей статуе. — А ты тут пока займи гостя.
Женщина занимала гостя, потом он занимал ее, и за всеми этими занятиями они забыли о Пигмалионе.
Между тем скульптор, проходя в мастерскую, наткнулся на голову Медузы Горгоны, которую оставил в передней неосторожный Персей. Он взглянул на нее и окаменел, потому что таково было свойство этой головы, о котором знали все, кого она превратила в камень.
Прошло много долгих часов, и вот в прихожую вышли Персей и его собеседница.
— Какая безвкусица! — сказала ожившая статуя, глядя на окаменевшего творца. — Знаете, этот Пигмалион никогда не мог создать ничего путного.
Так сказала женщина, и Пигмалион навеки остался камнем…
Лепил Пигмалион
Лепил Пигмалион
Красотку Галатею.
Извлек из глины он
Прекрасную идею:
Идею рук и ног,
Кудрей, густых и длинных…
А может, не извлек —
Вложил идею в глину?
Ведь глина — прах, балласт,
Бездушная порода.
Но ты хотя бы раз
Вложить в нее попробуй
Все то, о чем тужил,
Одним резцом владея…
Но, может быть, вложил
Он вовсе не идею?
Над глиною корпя,
Не думая о чуде,
Вложил всего себя
В несбыточные груди.
Лепил Пигмалион…
От дел земных отринув,
Извлек из глины он
(А может, не из глины?)
Творение свое —
Красотку Галатею…
А может, не ее?
Ну, что ж, тогда бог с нею!
Но что-то он лепил —
Творец, художник, мастер —
И так себя влюбил
В несбыточное счастье,
Что было все — как сон,
Томлением и бредом…
«Наверно, спятил он», —
Сосед шепнул соседу.
Лепил Пигмалион.
И пусть иной ваятель —
Ну не пигмей ли он? —
Осклабится некстати,
Пусть горе-знатоки
Хулят его творенье.
Творенье — пустяки,
А главное — горенье.
Вторая жена Пигмалиона
Жена Пигмалиона была худышка и коротышка, невыразительная в тех местах, где женщине положено быть выразительной. Из всего, что может у женщины выступать, у нее выступали только лопатки и ключицы.
Но Пигмалион гордо смотрел на дело своих рук. Он сказал, что никогда не добивался такого блестящего результата.