Но он и сейчас все понял. Человек устал. Устал — потому что изверился или изверился — потому что устал? Да не все ли это равно. Одним борцом стало меньше. Мог ли он осуждать бывшего товарища по борьбе? Не каждому отпущено мужества и сил одной мерой.
* * *
Пришла сестра, как всегда, в пальтишке, накинутом поверх больничного халата, и принесла письмо от старого друга.
Письмо Марии Эссен было коротким — стремительность натуры не позволяла ей изливаться в длинных посланиях. Зато Мария умела писать короткие письма. На одной страничке, исписанной твердым, совсем не женским почерком, уместились боль и тревога за друга, перенесшего тяжелый удар судьбы, уверенность, что самое опасное уже позади, слова доброго привета и надежда в самом скором времени увидеть его и убедиться, что он здоров и жизнерадостен.
Милая, славная душа! Как она узнала о постигшей его беде? Она ведь где-то очень далеко. Где-то за линией деникинского фронта. Почтового штемпеля нет на конверте, письмо доставлено в Москву с оказией. Мария Эссен, как и в юности, всегда на передовой…
Когда вспомнишь о ней, энергичной, целеустремленной и бесстрашной, совсем невмоготу становится пролеживать здесь бока.
— Скоро ли отпустите на волю, сестрица?
— Про то врачи знают.
— Они-то знают. Может быть, и вы, сестрица, около них что-нибудь слыхали?
— Нет, про вас разговору не было.
— Пора бы уж отпустить.
— Уход да догляд за вами нужен. А есть ли у вас кому? Жена-то есть?
— Нет жены.
— А детки?
— И деток нет.
— Бобыль, стало быть. Куда уж вас отпускать. Здесь будем долечивать.
Бобыль… слово-то какое сыскала. Да ведь не в слове суть, а в том, что за словом.
Еще раз перечел коротенькое письмо, и как будто вернулись давно прошедшие годы — тысяча девятьсот первый год, словно перенесся в края отдаленные — далекую Якутию и увидел себя самого в жаркий августовский день на берегу сказочно могучей река…
Солнце налит нещадно. На густо-голубом небе ни единого облачка. Ни малейшего дуновения ветерка, ни один лист не шелохнется на кустах прибрежного тальника. Зной, накопившийся на пологих склонах, стекает к реке, вбирая в себя свежесть речной прохлады.
Трудно поверить, что ты в Якутской области, в крае вечной мерзлоты, где-то не очень далеко от полюса холода…
Вся олекминская колония политических ссыльных высыпала на берег Лены. И Михаил с ними. Он еще не успел свыкнуться с внезапно наступившим одиночеством — Катя уехала всего две недели назад, срок ее высылки закончился, и они, как-то внезапно, но вполне согласно решили, что место революционера — в гуще событий. Сам не замечая того, он сторонился остальных, вышедших на берег семьями. Взгляды всех устремлены на реку, точнее сказать, на дальний край ее плеса, туда, где, вывернув из-за горы, она привольно разлилась по долине и пошла мимо городка Олекминска, прилепившегося на террасе высокого берега, могучим потоком трехкилометровой ширины. Там, едва уловимо глазу, на голубой до синевы глади реки, словно щербинка, едва наметилась темная черточка.
В толпе раздались голоса:
— Плывут! Плывут!
— Ишо шибко далеко, паря, покудова доплывут, пообедать запросто, — говорит пожилой сахаляр, поглаживая редкую сивую бороденку. Поворачивается и бесшумными, не по возрасту легкими шагами поднимается вверх но склону, усыпанному мелким галечником. За ним, переговариваясь, уходят несколько баб и мужиков. Вся колония ссыльных, а также стайка чумазых босоногих мальчишек и девчонок остаются на берегу ждать прибытия карбазов.
Точно известно, что с этими карбазами прибывает новая партия политических. И всех волнует, кого-то пошлет судьба в товарищи? Далеко не праздный вопрос. Вопрос жизни, а иногда — если вспоминать верхолеискую трагедию с Николаем Евграфовичем Федосеевым — и смерти.
Подумал и усмехнулся грустно. Сколь же сильны бациллы эгоизма в каждом. Разве не они заставляют желать, чтобы плыли на этих карбазах люди хорошие, а не дурные. Если хоть немного возвыситься над личными интересами, то куда логичнее было бы желать обратного…
Черточка на густо-синей глади реки заметно приблизилась.
— Четыре карбаза в связке! — закричал мальчишка, очевидно, самый глазастый.
А еще через несколько минут уже всем ожидающим хорошо стала видна связка карбазов с грузом, накрытым брезентовым пологом, и небольшими кучками людей на корме каждого карбаза.
Рулевые на носовом и хвостовом карбазе энергично работали маховыми веслами, и связка, медленно плывя по течению, одновременно приближалась к берегу.
Едва карбаза ткнулась смолеными боками в прибрежный песок словно из-под земли вырос полицейский пристав, тучный и потный, в огнедышащем мундире и картузе с кокардой, встречать пополнение своей паствы. Политических выпускали на берег по одному.
«Бог ты мой! — подумалось ему. — И тут предосторожности. Куда здесь убежать средь бела дня?»
По узкой плахе, переброшенной с борта карбаза на прибрежный песок, ссыльный выбирался на берег и подходил, к приставу.
— Фамилие? — вопрошал пристав сиплым пропитым басом, оглядывая подошедшего с головы до ног.
Политический отвечал, пристав сверял по списку, делал пометку и отпускал ссыльного:
— Проходи!
Большеглазая светло-русая девушка, отойдя от пристава, с любопытством оглядела группу ссыльных и задержалась взглядом на Михаиле. Может быть, потому, что он стоял несколько в стороне от остальных.
Так он подумал тогда, заметив ее взгляд, но позднее, когда они стали близкими друзьями, она рассказала ему, чем он привлек ее внимание:
— Почти у всех встречавших нас было на лицах какое-то, не подберу точного слова, ну почти алчное выражение. Чувствовалось, что им не терпится поскорее наброситься на нас со своими расспросами. Понимаешь, они обрадовались, увидев нас. У одного тебя глаза были ласковые, но грустные. Поэтому я и выделила тебя сразу. А уже когда пригляделась, поразилась, какое у тебя красивое лицо. Хотя грузная комплекция и твоя почти седая борода очень тебя старили. Но зато глаза были совсем, совсем молодые…
И он тоже выделил ее. Маленькая, худенькая, она показалась ему похожей на усталую, замученную преследованием косулю. Он понял, что девушка сильнее, нежели другие ее спутники, тоскует по оставшемуся позади большому миру борьбы и тревог. И нашел какие-то ласковые слова, чтобы ободрить ее.
— Вы устали от этого многодневного, уныло-однообразного плавания. Отдохнете, отоспитесь, и божий свет покажется вам милее, — сказал он ей.
— Вряд ли, — возразила она. — Пока везли, еще была какая-то надежда, какой-то проблеск надежды если не убежать, то хоть утонуть, а теперь… — она исподлобья покосилась на пристава, — от такого не убежишь…
И с такой болью отчаяния произнесла она это, что и яму стало не по себе, и заготовленные слова утешения словно прилипли к горлу.
И вместо ободряющих слов, сам не заметил, как пробормотал мрачно:
— Утонуть и здесь можно…
Но она уже взяла себя в руки.
— А убежать?
— Убежать труднее. На моей памяти никто еще отсюда не убежал.
— Что же делать? — с тихой яростью спросила она.
— И здесь люди живут, — сказал он.
Она пытливо посмотрела ему в глаза.
— Вы думаете, живут?
Медленно покачала головой и сказала, не ему, а как бы самой себе:
— Пять лет, пять лет! Нет, это невозможно.
— Меня тоже на пять лет, — сказал он.
— А сколько уже прошло? — с живостью спросила она.
— Почти три года.
— Значит, вам-то всего два осталось. Три уже прошло! — воскликнула она, едва ли не с обидой.
«Пройдут и у вас», — чуть было не сказал он ей, но удержался, почувствовав, что обидит ее.
Ночью плохо спалось. Растревожила яростная неукротимость этой светлоголовой. Они с Катей, приехав сюда, вроде бы смирились, приняли свершившееся как неизбежное. Правда, Катя, едва закончила срок, уехала в большую жизнь, а он… терпеливо ждет. И будет ждать еще два года. А эта светлоголовая и дня ждать не хочет.