— Я сам себе кажусь тираном, — сказал он тогда Кате, — что принудил тебя ехать со мной.
— Ты наивен и самонадеян, как всегда, — весело возразила Катя. — Еще не родился человек, который мог бы принудить меня сделать то, что я не хочу делать.
— Тебе там было лучше, — сказал он, не принимая шутки, — у тебя сложился круг знакомых…
— Вот тут ты абсолютно прав, — сказала Катя, — ты безвозвратно лишил меня общества попадьи, заменить которую ты не в состоянии.
И когда он, замолчав, улыбнулся и махнул рукой, сказала уже совершенно серьезно:
— Когда мы будем вдвоем, время пойдет вдвое быстрее. — И снова с улыбкой: — К тому же, нам скостили почти четыре месяца. Выше бороду, Петр Петрович!
Об Олтаржевском Катя заговорила сама.
Было это, кажется, в этапе, следовавшем из пензенской пересыльной в самарскую, или из самарской пересыльной в челябинскую, а может быть, из тульской в пензенскую… Везли их в Восточную Сибирь как-то странно. Первый этап из Москвы был отнюдь не на восток, а на юг. Сперва повезли в Тулу. Оттуда в Пензу. Оттуда в Самару и так далее.
— Заботясь о расширении нашего политического кругозора, нас решили познакомить со всеми тюрьмами Российской империи, — сказала Катя.
Ехали в новеньком арестантском вагоне с решетками на окнах. Когда затопили железную печку — по ночам уже основательно подмораживало, — в вагоне нестерпимо и тошнотворно запахло масляной краской.
Катя выбралась из бабьего угла вагона.
— Не могу спать, голова разболелась от этого угара, — сказала она ему.
Отошли к небрежно застекленному окошку, от которого тянуло свежей прохладой.
— Олтаржевский еще раз приезжал, — сказала Катя. Он промолчал.
— Что же ты не спросишь, зачем приезжал?
— Зачем приезжал?
— Все допытывался, люблю ли я тебя.
— И что ты ему сказала?
— Ты не догадываешься?
— Уши надо было ему надрать, — сказал он без злости, но и без улыбки.
— Зачем… — вздохнула Катя. — Он еще мальчик. Незабвенная пора, золотое детство.
Олтаржевский был на четыре года моложе Кати и на пять лет моложе его.
— В чем же это его детство проявилось? — спросил он с неласковой усмешкой.
— В чистоте… — сказала Катя. — Он потребовал, чтобы я призналась, люблю ли я тебя, сказав, что только после этого он откроет мне свои планы. Сказано это было достаточно торжественно. И, конечно, я не была бы женщиной, если бы у меня не взыграло любопытство. Планы были наполеоновские. Если сердце мое свободно, он увезет меня за границу в Финляндию, а затем в Европу.
— Какую блистательную возможность ты упустила! — посочувствовал он.
— Злюка! — сказала Катя. — Мог бы и пожалеть бедного рыцаря. Он в отношении к тебе был предельно честен.
— Хорошенькая честность! — возмутился он. — Должен был у меня разрешение получить.
— Увы! Даже самые благородные мужья и те феодалы, — сказала Катя.
Добрую память по себе оставил город Омск.
В Омске радостные неожиданности сыпались на них, как из рога изобилия.
Первая: в отступление от общих правил, их с Катей отделили от общего этапа, и им было разрешено следовать до центра Восточной Сибири, города Иркутска, по железной дороге за свой счет.
Вторая: удовлетворили просьбу, высказанную в прошении, поданном на имя генерал-губернатора Западной Сибири и мотивированную заболеванием Кати, — задержаться до выздоровления жены в городе Омске.
Третья — уж совсем неожиданная и особенно их обрадовавшая: разрешено было проживание на вольных квартирах, а именно в доме брата Николая, с обязательством лишь ежедневной явки на отметку.
Была и четвертая радостная неожиданность, но это уже особая статья и особый разговор.
Остановке в Омске он обрадовался: можно будет увидеться с матерью; он видел Ольгу Николаевну последний раз три года назад. Но эта надежда не сбылась. Мать уехала к сестре Людмиле, которая, вместе со своим мужем, народником Андреем Матвеевичем Лежавой, отбывала ссылку в уездном городке Иркутской губернии Верхоленске. Можно было не терять надежды на то, что несколько позже все же удастся увидеться.
— Ты не совсем еще забыл историю Древнего Рима? — спросила его Катя на второй или третий день пребывания в гостеприимном доме Николая Степановича.
— По истории мне в аттестате выставили тройку, — ответил он. — Но все же кое-что помню. А что именно тебя интересует в истории Древнего Рима?
— Кто, вернее, что погубило Антония?
— Как раз не что, а кто, — возразил он. — Это я тебе могу точно сказать. Антония погубила Клеопатра.
— Только бы свалить на бедную женщину, — сказала Катя. — Избитый и пошлый мужской прием. Изнеженность его погубила. А Клеопатра — это подробность.
— Ничего себе подробность.
— Именно подробность!
— Ну, пусть будет так. Но к чему весь этот экскурс в историю древних веков?
— Не трудно догадаться, — сказала Катя. — Ты Антоний. И я с тобой тоже Антоний…
— А кто же Клеопатра?
Но Катя зажала ему рот и продолжала:
— Еще несколько дней такой бесстыдно безмятежной жизни, и мы превратимся в благонамереннейших верноподданных его самодержавного величества.
— А он, мятежный, ищет бури!
— Да, мятежный, да, ищет! — сказала Катя непримиримо.
Тогда он улыбнулся и потрепал ее по голове.
— Будут и бури. Будет и летний зной, и осенняя непогода, и зимняя стужа. Будут и нескончаемо длинные зимние ночи в тайге или в тундре. А если угодим в Заполярье, то и месяцы без солнца… Все это нас не минует. И не кори себя за то, что тебе перепали какие-то крохи тепла и радости.
Николай и все его семейство с трогательной заботливостью ухаживали за своими родичами. Конечно, им очень повезло, что между тюрьмой и ссылкой, посреди омерзительного этапного пути приготовила судьба такой оазис. Удручало одно — опасение, как бы это оказанное «политическим» гостеприимство не повредило брату по службе.
Но Николай Степанович успокоил его, сказав, что здесь, за Уралом, несколько иные порядки, нежели там, в России. В здешнем «обществе» сочувственное отношение к «политическим» вовсе не считается предосудительным.
— Ссыльные приняты здесь в лучших домах, — сказал ему Николай.
— И в твоем доме тоже? — спросил он брата.
— И в моем тоже, — ответил Николай. — И не далее как сегодня вечером ты сможешь в этом убедиться. Тебя ждет, надеюсь, приятная встреча.
Ждал чего угодно, но только не этого…
Вечером пришел товарищ по «Группе народовольцев» и бывший его непосредственный начальник в статистическом отделе Лев Карлович Чермак.
Потом, значительно позднее, уже став убежденным марксистом, одним из ближайших и вернейших сподвижников Ленина, вспоминая о том, как сменил кафтан народовольца на рабочую куртку социал-демократа, сам поражался, насколько легко и безболезненно это произошло. Но легким и безболезненным это представлялось потом, значительно позднее. А на самом деле не сразу в вовсе не стихийно пришел он к приятию марксизма. Жизнь терпеливо переучивала его и позаботилась о том, чтобы у него не было нехватки в заслуживающих доверия учителях.
Многому научился он у рабочих, которых обучал в подпольных кружках на Выборгской стороне. У фабричных рабочих нашел он то чувство локтя, то чувство товарищеской классовой солидарности, без которого бессмысленно подниматься на борьбу.
И когда арест оборвал его связи с рабочими, он тужил не только об утраченной личной свободе. Утратилась, казалось, всякая возможность расширять свой политический революционный кругозор, двигаться вперед в политическом развитии. К счастью, он ошибся. И в тюрьме можно было учиться. В тюрьме у него были книги.
Больше всего он взял у своего любимого Щедрина, Именно у него нашел он ответ на многие мучительно волновавшие его вопросы. Именно Щедрин окончательно развенчал в его глазах «спасительную» крестьянскую общину, на которую молились народовольцы и в которой видели они прибежище и спасение для русского народа.