Литмир - Электронная Библиотека

Неумолим явился Отец Отечества, оскорбленный в домашности своей. Из мести государыню Катерину и три недели спустя возил в санях на заснеженную голову Монса глядеть. «Таково развращение среди придворных!» — молвила ее самодержавие бестрепетно. А царь велел ту голову в спирты положить в назидание и хранить в Куншт-камере, где и преступной фрейлины Гаментовой, той, что своих новорожденных байстрюков душила и топила, как котят али щенят, голова хранится.

5

Тут все было серое: свинцовый залив, серая крепость, вечные сумерки тюрьмы. Взгляд человека выцветал от печали.

Их не сразу отправили на каторгу, лишь в декабре. Они еще в крепости валялись, больные: спина у Балакирева гнила от палок, и Егор сильно хворал. Допрашивали его сызнова, и он вспомнил про яхонт, даренный пред коронацией ея самодержавию Виллимом Ивановичем, дачу от господина Лёва Измайлова, в пятнадцать тысяч рублей яхонт. Честный камень, чистой воды, и затем вделан в императорскую корону ея величества. Но господин обер-инквизитор Ушаков напружился, пошел красными пятнами и рявкнул: «Довольно твоих сказок!» — и более Егора не призывали на допрос.

Сосланные от пустынных вод, камня и холода хворали и чахли, лес могильных крестов поднимался скорее, нежели шли работы в крепости.

Каторжный люд там бил-ломал камень, клейменый лоб, рваная ноздря. Кормили скудно, и от гороховой похлебки, рыбы и сухарей пучило брюхо.

От вылинявшего мира вокруг Егор заскучал. Снилось в серых холодных снах: он бежит по снегу от погони, падает и умирает или медленно тонет в свинцовых водах Балта, захлебываясь стылой водой.

С Балакиревым, мнилось, разошлись они навсегда, оба битые: ведь из-за длинного языка шута-балаболки все пострадали, а милостивец и вовсе погиб.

Однажды во сне Егору мелькнуло пунсовое крыло, как всплеск жаркого шелка, птичий голос горячо и скоро проговорил невнятное: «Чаю пить, чаю пить», и от радости он засмеялся и так и проснулся, как дитя растущее, с игравшей нежной улыбкой, пока не вспомнил, где он пребывает и что с ним случилось.

Но ободрился в сердце своем: ты же Егорий Победоносец по святому своему имени и в одоление врагов и напастей веруй твердо!

Вот уже в марте пришла каторжным от переменчивой Фортуны добрая весточка.

Помер злой Плотник, сколотивший им эшафот. Его «портомоя» на царстве. С любезным ей пирожником!

Радуйся, наше подполье![17]

Из Сибири и от каторжных работ сотнями возвращались ссыльные. Воротился опальный барон Шафирка, из выкрестов, лейб-медик Арман Лесток, иные славные птенцы гнезда Петрова. Помилование получили духовные особы и старое боярство, отрицавшиеся петровских новизн. И колодникам по монастырям сказано прощение.

«Ради поминовения блаженныя и вечно достойныя памяти его императорскаго величества и для своего многолетняго здравия государыня императрица Екатерина Алексеевна всемилостивейше повелеть изволила: Матрену Балкшу не ссылать в Сибирь, как было определено по делам вышняго суда, но вернуть с дороги и быть ей в Москве. Детей ея, Петра да Павла, вместо ссылки в гилянский гарнизон, определить в армию теми же чинами, в каких посылали их в Гилян.

Ивана Балакирева и Егора Столетова от каторжной работы освободить и вернуть в Санкт-Питерсбурх. Ивана Балакирева определить в лейб-гвардии Преображенский полк в солдаты, а Егор Столетов отпущен на волю, а у дел ея величества нигде не быть».

И не десять лет каторги, а всего-то четыре месяца, с розысками, длилась немилость Фортуны.

Егор возвращался в столицу в кибитке, за казенный счет, любезным попечением того же обер-генерала Тайной канцелярии Ушакова. С ним ехал шут Балакирев. Оба прощенных опальника молчали во всю дорогу до Питерсбурха.

Ах, бедные мои ручки, в каменоломне Рогервика избитые! Белизной и пухлой пышностью могли с дамскими равняться, крови не было на них — одни чернила.

Об императрице шла крамола в народе: «Не подобает ей, Катерине, на царстве быть: она не природная и не русская»; «Государь царицу нынешнюю взял не из большого шляхетства, а прежнюю царицу Бог знает куда девал!»

Врали, что Отец Отечества еще живой на одре болести в последнем припадке бился и страшным голосом завыл, услыхав, как на площади господа Гвардия кричат: «Виват императрице Катерине Алексеевне!»

Толковали, будто Петр Великий помер, отведав бонбошек с мышьяком из табакерки. Мыши Коту мышьяка дали!

«Кого погребаем, кого погребаем: Кота Сибирского погребаем!»

А его сорок дней не зарывали, и потом в соборе Петра и Павла, в крепости, лежал много лет выше земли: земля в себя не принимала.

Снова улицы питерсбурхские, каналы, сады и винограды. Егор теперь праздно ходил, гулял, он ничего не делал, а столовался у сестрицы Марфиньки. Ночевать приходил к ним же, Нестеровым; свойственник, придворный служитель, его жалел и терпел. Он вольным воздухом надышаться не мог.

А девку с Фонтанки навестить не шел: она его в униженье видела.

Траур по императору уже снят. В средней галерее Летнего сада с любимой статуи, которой Егор Столетов тайно и пылко возносил моленья, убирали ящик, в котором мраморное изваяние провело жестокую северную зиму. Ящик казался досками гробными. И солдат с ружьем на краул сторожил богиню любви.

Венус-владычица, как забрела ты, нагая,

с брегов златых, от винно-пурпурного моря,

 к нам, диким гипербореям, — по снегу босая…

Не чаял узрети вновь красу твою…

 Ах, первоцветы, ах, травка зеленая!

Миру возвращались краски. Скудное питерсбурхское солнце согрело пииту.

И тут его позвали к ея самодержавию.

6

По мраморным шашкам пола прошел он, исхудалый, но одетый и прибранный со вкусом, в великолепные покои, и гологрудые девки фрейлины приседали в поклоне. И вдруг никого не стало.

Одна лишь известная особа полеживала в покойных креслах. Та самая, кому Столетов все те годы отменным почерком амурные цидулки строчил, а Виллим Иванович подпись ставил.

Она теперь днем спала, а жила ночью, и ради ее обыкновения Феофан Прокопович, малороссийский льстец и лакомка, литургию весьма краткую служил под вечер.

Стала слишком тяжелая, полная. И пахло от нее вином — на всю ту малую комнату. От свечей дрожали мягкие огни, от печи — играющие сполохи красного. Синие узорные кафли лоснились.

Брови ее были черные, как сурьмой наведенные, ресницы черными веерами, в глазах истаивал траур: правый глаз скорбел по Хозяину, левый — по Виллиму Ивановичу.

Катерина Алексеевна повелела Егору, чтобы он вспомнил и прочел вслух те сожженные письма. И с виршами!

— Помилован, от толиких зол избавлен вашим величеством, государыня-матушка… — с чувством молвил Столетов, кланяясь пониже. Сердце его шибко билось.

— Фуй, еin Abenteurer![18] — протянула она с леностью.

Надлежало вырастить дивную розу из пепла, подобное чудо явил в старину алхимик Парацельсиус.

И вот он начал ради царицы безутешной читать, сперва глуховато и несмело, а после, разгораясь, стихи цидулок Монсовых — собственные свои стихи наизусть, — но, смышленый лукавец, читал с акцентусом немецким, отзвучавшему голосу милостивца подражая.

Купидон, вор проклятый, вельми радуется.

Пробил стрелою сердце, лежу без памяти.

7
{"b":"825652","o":1}