И он забредил виршами с той поры. Марал бумагу нещадно.
Жили небогато владимирские дворяне Столетовы, и надо было самому крутиться, по столицам, древней и новой, при Дворе ножкой шаркать да пригождаться сильным людям. Младшую сестрицу, Марфиньку, красоты ради взял за себя дворянин Сергей Нестеров, мундшенк[4] цесаревны Лизаветы Петровны. Милая душа, ненаглядная сестрица!
Вирши текли сами, разымчивее вина. Зело веселительное пианство!
Понимал он о себе много, надувался гордостью от складных строк, мнилось, весь мир зачаровать можно амурной песенкой.
А кто еще российский пиита, опричь его, Егорушки? Един разве низвергнутый господарь валашский Антиох Кантемир — токмо сатирами дамского сердца не обворожишь.
И ничему тут учиться не надобно, знай слушай за птицами да сам тяни соловушкой песенку.
Коль пойду в сады али в винограды,
Не имею в сердце ни малой отрады.
Корявая сласть рифмоплетства залила гортань, Егор сглотнул совсем по-ребячьему. Как в детстве: пунсовый сахарный петушок на палочке, грош цена, оцарапал нёбо, взныли молочные зубки от сласти.
В садике моем цветки все розаны,
Пронеслися в небе птицы розовы.
А садик чей? Летний сад, Царицын луг. В саду гроты, на лугу куртины. Маленький паж носил амурные цидулки, доверенная фрейлина читала вслух, страстным шепотом Егорушкины вирши, Монсом присвоенные, неграмотной царице. На Дамской площадке, под шум каскадов и лепет молодых лип, лились пылкие признанья.
Царственные белые груди, навыкат голые до самых сосков, вздымались бурными вздохами. Яблоневый, сливовый, черемуховый неверный цвет, сирени белы да лиловы, пьяный жасмин, липы медовые. Шесть кустов пионов, и все дали цвет, размахровили шелковые робы с фижмами.
Истинно, поэзия — приворотное зелье, напиток любовный.
И немалую же силу взял, при великом временном человеке сам человечек временный, надобный. И Егору Столетову перепадало добро: не то чтобы иноходцев дарили, или кружева в пятьсот рублей кусок, или туесок с меленькими рыжиками — голландскими червонцами, или отписывали деревеньку, или страховидную арапку с арапчонками, а все-таки житие под Монсовой рукой было роскошное и веселое, с поживами, и презентами, и денежными дачами. Пять лет жил так, будто в малинник забрался!
Черная желчь, меланхолия была у фаворита и его приспешника — заемная, для вящей красы слога.
Ах, что есть свет и в свете, ох, все противное!
Не могу жить, ни умереть. Сердце тоскливое,
Долго ты мучилось!
А без дачи как же обойтись? Никак! Вот и обер-прокурор Павел Иванович Ягужинский так Самому и сказал, глядя в котовьи, круглые от гнева глазищи: «Государь, все мы воруем, все, только одни больше и приметнее других». И еще хочется, дальше — больше, много нуждишек новых: чулки шелковые, сапоги добрые и туфли атласные, нарядное платье, шляпу лебяжьего пуха, пугвицы жемчужны, мыло аглицкое разное: миндальное, розовое, жасминное, душистую аптекарскую воду, часы немецкого дела… Хорошо, когда вещицы да бельишко дарят. И кофейник серебряный — куда же в парадизе дождливом, сыром да ветреном без крепкого кофею? Полпуда заморского кофея подарили за хлопоты, и он взял с радостью. А кофей хорош с коровьими сливками. Сливочник порцелиновый надобен, чашки, блюдца китайские. Но боле двадцати и еще двух червонцев Егор Столетов не брал. Меру знал. Не менее пяти и не боле двадцати. И еще двух, если дело важное.
Зато на гостинцы бабам не тратился вовсе. Сами рады были объятьям. Егорушка юн и пригож, на голос под мандолину приятно пел свои вирши, к русским песням в лад, от старины самой, а слова новые Муза насказала, со слезой.
И все то бездельство, прелестниц смущать и фрейлин прельщать.
Одна простая девка любила крепко пииту, Егор шастал к ней за Город, на Фонтанку, в лесное место, где от разбойных людей опасно. Коль властительна Венус! А в косе лента алая, и тоже мила. А то бывал пудрой аглицкой с пуклей прелестницы осыпан, и вельможные дамы любезно у себя принимали пииту Столетова: умел укусить за сердце.
Конька рысистого, пегого — князя Долгорукова подарок, — вовсе оборзев, назвал Пегаскою.
В камзоле золотной парчи щеголял — в церкви попы косились: куда их ризам до секретарского роскошества. И с бахромою.
А вот еще на Святках нового, 1724 года удача выпала милостивцу.
Сочинил Егорушка подблюдную песенку во славу государя Петра Алексеевича:
Пей, пей чару до конца,
Пусть ни капельки винца
Не останется.
Пили предки наши встарь,
И теперь пьет русский царь,
Пьет и не туманится.
Пей же с ним и весь народ
Без устанки круглый год.
Будут пусть все шумными,
И пусть громко в шумстве том
Похваляемся царем,
От вина став умными.
Пусть все помнят на Руси,
Что кому ни подноси,
Всякий выпьет хмельного.
И весельем возгоря,
Будем славить вновь царя,
Полубога корабельного!
Камер-юнкер Монс сказал за царским столом на ассамблее, что песенку сложил сам. В награду был Хозяином пьяно обслюнявлен, щетинистыми усами царскими исколот и «крепиша»[5]из царского орленого кубка испил. Петр Алексеевич, попыхивая кнастером, хвалил немцев, говорил, что русским дуракам до умных немцев куда как далеко.
— Сердешный друг Катеринушка! Награди поцалуем молодчика! Потрафил, право. Виват!
По правде сказать, барабан и флейта звучали старому капитан-бомбардиру слаще гармонии сфер.
Отец Отечества ростом велик, а комнаты низки. Мелковаты были и ближние люди.
— Виллим Иванович, о, такой истинно ученый mein Kavalier и mein Versmacher[6]… — томно молвила царица. Сладко обожгла поцелуем и взором: старик не узнает нашей тайны.
И табак Монса был приятный, с канупером и мятою, женственный табак, — не моряцкий кнастер мужа.
Только прошу любовь сотворити,
Пожалуй, послушай, не изволь томити!
А старик недужен, и ей скушно. И все в разъездах, то баталии, то государские визиты в заграницы, то крепости смотреть мчится по разбитым дорогам в кибитке, верфи, корабли, а то еще заводы, хозяйство. Мартышкой ей забавляться присланной, попугаями, карлами? Она же почти вдвое моложе Хозяина и едва старше Виллима Ивановича.
Дети в младенчестве померли, шестеро ушли к Богу в рай, и пасынка, злость авессаломскую[7], едва избыли. Две старшие остались дочери, и пора выдавать замуж — за голштейнского герцога старшую, за французского королевича младшую. А кто престолу наследник? Пасынка ненавистного малец. Вот бы ей, Катерине, венчанной царицей стать, и дочки бы укрепились во власти. А то неверно все, двадцать лет нет покою, а все применяйся к старику, его миньонам и господам Сенату. Отрада одна — камер-юнкер Монс.