Не оглядывайся, всадник-время, лети: гроб с телом Анны Петровны прибыл из Голштинии, а спустя десять дней после ея погребения в Петропавловском соборе-усыпальнице преставилась родная сестра императора, пятнадцатилетняя Наталия: занемогла горячкой, а вскоре открылась чахотка, грудная болезнь; великую княжну отпаивали грудным молоком от кормилиц, но тщетны были усилия лейб-медиков и отшептыванья мамок-нянек. В морозное Крещенье у ердани на Москве-реке простыл и заболел черной оспою царственный отрок и в жару недужном с криком «Запрягайте сани, еду к сестре!» — выбежал во двор и упал мертвый на руки придворных.
Тут Егору Столетову тесно пришлось. Ночью студеной после Крещенья бежал из хором милостивцев Долгоруких, от их прельстивых речей: «А что бы тебе, Егор Михайлович, духовной подложной не написать, руку императора ты знаешь…» Не умею, не знаю, в дела сии погибельные не ввяжусь. Сами управляйтесь, лихие люди, беззаконные! Экие злодеи у трона, вот Виллима Ивановича казнили, а старая русская знать кукуйского немца хлеще. Вознеслись превыше былых временщиков, посланники испанский и австрийский часами ждали в прихожей, покамест Долгорукие кофей откушают.
Заговорили тут о дщери Петровой, одинокой сироте Елисавете: волим ее на царство… Не запали Пегаску в диком галопе за щастием — вот оно, ближе некуда, лови на скаку!
Но вызвали из Курляндии герцогиню Анну; дом Иоаннов оттеснил дом Петров.
При восшествии порфирородной августы на престол явилось знамение грозно: Aurora Borealis играла в небесах кровавым светом, огненные столпы окрасили нощь над смятенной Москвой.
9
Два года Анна Иоанновна царствовала в первопрестольной, после надумала восстановить заброшенную столицу Петрову в прежнем блеске.
Цесаревна Елисавета жила смирно с малой челядью то в Александровой слободе, где в старину лютовал грозный царь Иоанн Васильевич, то в Петергофском дворце; коронованной кузине покорялась во всем. Тешилась танцами, качелями, охотой, комнатными играми; скоро завелся и любезный.
Окрест Александровой слободы — темные боры, приволье, река Серая. В Петергофе — ветер с залива морской, аллеи стрижены садовниками, ручные белки скачут по веткам; цветы ковровым узором, над ними вьются пестрые бабочки и золотые пчелы.
Одна досада вышла: Бирон, скупец курляндский, в деньгах ускромлять дочь Петра Великого начал. Цесаревна до неистовства любила наряды, туфли по моде парижской, украшения с честными каменьями, а тут надела черное с белым, монастырские цвета, назло досужим завистникам, кои в непотребстве ее укоряли.
Егор Столетов тоже рыскал, хоть малого жалованья себе отыскивал, да еще наделал долгов. Не доходно жилось. Скудное время, тесное…
И тут он на всем скаку с седла слетел.
Ранним летом гостили в Петергофе малым Двором — монархиня Анна Иоанновна изволила пребывать в столице.
В застекленных птичниках вспыхивают радужно перья золотых фазанов, царственные лебеди спят, похожие на комья снега, спрятав под крыло голову на крутой шее, в павлятнике красуются перед короткохвостыми скромницами павами визгливые щеголи — роскошники синие павлины и белые в оперении, подобном тончайшему кружевному дезабилье.
Елисавета Петровна сама задавала корм из белых ручек, прекрасная птичница. Рыжеватые — свои, природные — букли без пудры сияли на солнце жарче драгоценного убора.
Вот кому Фортуна неверная великий кредит открыла и дарила беззаконные отрады: дюжему семеновцу Алексею Шубину. Сей юноша выправкой и ростом — гвардеец, лицом — красная девица. Всех оттеснил!
Ближние люди цесаревны гуляли в аллеях, меж статуй-антиков, в беседе приятной:
— Кого же уподобим красотою Венус властительной, всеми богами повелевающей? Едину токмо государыню цесаревну!
Мотылек на рукав Егору Столетову сел, пудреный ветреник. Вспомнил злосчастный пиита внезапно, как страшный батюшка царь ножницами срезал крылышки кисейные юной дочери Лизетте. Случилось то на ассамблее в годовщину Ништадтского мира и памятной победы над шведами: восемь дней всенародного маскарада и превеликого шумства. Два фонтана даровым вином били, красным и белым. Мерный грохот корабельных пушек с Невы и орудий крепостных — от Петра и Павла. Огненными чертами на ночном небе изобразился двуглавый орел в полете, сам держал в лапе пучок сверкающих молний и поражал сими перунами рыкающего льва под тремя коронами. То-то веселье было! Егорушка тогда набелился, насурьмил слезу на щеке, вырядился в балахон белый с долгими рукавами на французский манер — явился Пьеро, плаксой-пиитом. С разгула, во хмелю коломбин-охотниц великое множество сыскалось, все норовили голубушки утешить в Летнем саду. И все то прошло, как миновение, увы, век наш мотыльковый: нового утра не встретит!
— Желаю себе кончины приятной и благородной, как у дюка Кларета, — шутил Балакирев, крутился подле влюбленной четы. Елисавета Петровна с приметной досадой на кривляку глянула.
Егор приблизился к птичнику.
— А кого уподобим Сизифу с трудами его прежалостными и напрасными? Едино разве тех каторжных дураков да воров, кои за провинности в Рогервик на галеры сосланы были: камнем ежедневно насыпают мол, а море моет насыпь, и наутро следа нет той работы, принимайся заново! — сказал Шубин и будто невзначай, оступившись, пребольно придавил ногу шуту.
Цесаревна звонко расхохоталась злой шутке любезного. Балакирев побагровел, Егор побелел.
— Зачем вы здесь? Мне службы вашей не надобно, — молвила она им, отвернулась, и день поблек.
Голубые глаза Егора потемнели.
Обожатель пресмешной, безнадежный дурень. Точи, точи, прекрасная дама без пощады, коготки о чужое сердце, когти певчую птаху.
Ея высочеству угодно меня со двора сбыть; что ж! тому и быть.
Скомкал паричок в руке, как шапку, уходя из Петергофского парка к пристани, к лодкам, засвистал посвистом Соловья-разбойника…
Волна укачала али на душе тошно? Все-таки прошелся напоследок Летним садом: Венус все той же сияла млечной белизною сквозь зеленые шатры лип. Служивый в зеленом преображенском камзоле, грудь красная, стоял на страже с фузеей и багинетом.[21]
«Не имею в сердце ни малой отрады».
Без ума, без счета дней шатавшись по Городу, Столетов обрел себя в фортине пьяным, напротив расселся Балакирев, тоже хмельнее вина.
— Ах, розан садовый… — жалкие лепетал слова неловкий язык под пьяный гомон и выкрики чужие. — Сонным мечтаньем явилась на погибель мою — вздумал: «гранодир», обманулся — то сама любовь… Venus Frigida[22], прелютая!
Балакирев с угрюмой рожей рассказывал о собственной свадьбе. Ради потехи ея самодержавия Анны Иоанновны он оженился на козе, опялив на полковом барабане, а Педрила-шут был наряжен амуром со стрелами. Государыня императрица, взявшись за бока, смеяться изволила и наделила козу приданым.
Утешалась монархиня шутами, говорливыми дурами и ручными птицами: попугаями, скворцами, чижами и кенарами. Какаду хохлатый ворковал перед зеркалом: «Попугаюшка, попугаюшка, куколка, куколка», длиннохвостый расписной ара требовал: «Кофе!», старый гвинейский попугай сиплым баском давно почившего Петра Великого звал умершую супругу Катрину, а ученый скворец в золотой клетке лаял псом, передразнивал лягушачье кваканье, кошачье мяуканье, свистал ямщиком и иной раз насвистывал приятную, нежную песенку — суеверная Анна Иоанновна считала ее доброй приметой, — а не то кричал: «Егорка дурак, дурак, что ты говоришь?»
— Токмо вашей братии, под шутовским колпаком, и житье при новом Дворе…
— Слыхал, Егор Михайлович? Объявился новый пиита, Тредиаковский, попович, и вельми учен, князя Куракина в Париже нахлебник… Из Лютеции прекрасной! Академия де сиянс его книжку выпустила в свет. «Езда в остров Любви», перевод с французского сочинения, всех восторгает. Твоих романцов при Дворе боле не поют.