Страдающий фурункулами Ефимка Терехин специально не съел за ужином полусырую кукурузную пайку хлеба. Там он проглотил бы ее в два приема и ничего не почувствовал. А Ефимка склонен покейфовать. И он с силой проводит куском по горячей трубе сверху вниз. На ржавом железе налипает тонкий, полупрозрачный слой с ладонь. Эта хлебная пленка быстро светлеет, подрумянивается и легко отстает. Получается что-то вроде стружки. С одной пайки таких набирается целая шапка. И Терехин ест их с наслаждением, как пирожные. Товарищ, по-собачьи заглядывая в глаза, просит:
— Пульни шманделок. Я ж тебе давал попробовать макухи на той неделе.
Пятый печет две крупные болгарские луковицы. Сейчас они мерзлые, сырые, а в готовом виде станут сладкими, и на них тоже найдутся менялы.
Вообще коммерция в интернате процветает наравне с драками. Нет такого предмета, который бы не пускался в оборот. Например, один получил от кастелянши в субботу перед баней рваное белье. Носить его надо две недели. Он меняет свою пару соседу на более целое и вдобавок в обед дает порцию каши-размазни.
В этот вечер многие ребята со страхом и любопытством поглядывали на молчаливого и полубольного Симина. Вокруг него образовалась некая пустота. Христоня Симин в одном белье сидел на койке, но спать почему-то не ложился, словно ждал чего.
Вот из своей палаты вразвалку вышел хмурый Губан. За ним семенил Каля Холуй. Требовательно косясь на него, Ванька передернул большим горбатым носом, будто принюхивался.
— Понял? Да… получше.
— Знаю.
Как был, без пальто и без шапки, Холуй вышел на холодную лестницу, и шаги его зачастили вниз. Ребята поняли, куда он и зачем: на первом этаже корпуса жил Афонька Пыж.
От Кушковского весь интернат уже знал о стычке Пыжа с Ванькой Губаном на Старом базаре. Знали, что Афонька исчез, где-то скрывается, и в душе ему сочувствовали. Многие воспитанники четвертой палаты ломали голову: где он, бедолага? Не попал бы в лапы Губану — изуродует; Кале вслед смотрели недоброжелательно — хоть бы поскользнулся на обледенелых ступеньках, шею свихнул.
Разговоры смолкли. Губан медленно двинулся к постели Симина. Тот втянул голову в костлявые плечи и, словно не зная, куда деть худые, прозрачные руки, стал обирать одеяло. Нижняя челюсть его отвисла, мелко тряслась. Подойдя вплотную к Христониной кровати, Ванька неожиданно круто повернулся к нему спиной и обратился к двум ребятам, сидевшим напротив:
— Что делаете?
Один из них, Гудзык, мордастый парень с щетинистыми волосами и мутными глазками, был очень скуп. Отчим довольно часто привозил ему из украинской слободы буханки белого хлеба, сало, пшено, и его объемистый сундучок ломился от еды. И зимой и летом Гудзык ходил в овчинном полушубке, боясь оставить свою «шкуру» в палате — еще украдут. Сейчас бойкий, веселый Васька Чайник уговаривал его:
— Ну, кусочек хлеба отщипнешь и покажу. Жалко?
Гудзыку и хотелось поглядеть, что есть у занятного, богатого на выдумку Васьки Чайника, и жадность не позволяла поделиться с однокашником. Он застыдился подошедшего Губана, буркнул:
— Ну, хай вже. Показуй.
Васька проворно вынул лист бумаги, сложенный замысловатым квадратным конвертом. На конверте был нарисован солдат, похожий на тех каменных баб, которых нам оставили скифы. В руках он держал огромное ружье. Внизу стояла подпись, которую Васька громко прочитал:
Шел солдат с похода
Одна тыща девятьсот двадцать первого года.
Он ловко выдернул одну часть бумаги: образовался такой же конверт, но с другим рисунком и надписью. Чайник опять довел ее до слушателей:
Нашел часы и вилку,
Променял на колбасу и водки бутылку.
Он снова дернул конверт — и появился следующий рисунок с двустишием:
Наелся, напился,
В царя обратился.
Царь был похож на солнце, каким его рисуют дети, — круглолицый, в короне, с торчащими во все стороны лучами волос. Чтобы показать его всемогущество, художник в одну руку вложил царю бутылку водки, а в другую целый ветчинный окорок. Во рту у него дымилась папироса, у пояса торчали бомба-лимонка, револьвер и кинжал. Во всеоружии — как налетчик.
Надпись на следующем развороте гласила:
Не захотел быть царем,
Захотел быть барином.
И был изображен пузатый человечище в огромной, похожей на зонт шляпе. Толстяк сидел на мешке, испещренном кружочками — золотыми червонцами.
Вообще все рисунки носили явную печать влияния «Окон РОСТА» и имели сатирический характер. В этом и таился их успех.
Следующий разворот конверта вещал о том, что солдат:
Не захотел быть и барином…
Затем описывалась дальнейшая его одиссея, которая заканчивалась тем, что, став извозчиком, он:
Катился, катился
И в ад провалился.
На последнем квадрате козлоподобные черти радостно поддевали на вилы разборчивого солдата, наказанного таким образом судьбою.
Всю соль составляло ловкое устройство бумажного конверта: как ни разверни — новый рисунок.
Гудзык был побежден и, отломив кусочек от домашней буханки, милостиво наградил им Ваську. Чайник, весело прожевывая полученный хлеб, перешел к «буржуйке».
— Новый фокус? — добродушно-насмешливо встретил его Ахилла Вышесвятский, вышедший из своей палаты погреться у печки. — «За показ целковый с вас»? Ладно, обдирай. Домашних бурсаков у меня сейчас нет, — на, держи.
Он протянул кусочек обсосанной, твердой, словно камень, подсолнечной макухи. Васька Чайник тут же сунул его за щеку, развернул замысловатый конвертик и, шепелявя, стал читать.
Сидя у себя на кровати, Христоня Симин все время ощущал рядом присутствие беспощадного врага. Губан нет-нет и оборачивался, глядя как бы поверх его головы. У Симина начинали дрожать руки, плечи, коленки. Он понимал, что если днем, в зале, можно было прибегнуть к защите дежурного воспитателя, Кирилла Горшенина, то вечером здесь Ванька Губан царит безраздельно. Он высший суд и высшая власть и делает что хочет.
Вся палата с напряженным вниманием наблюдала за Губаном и Симиным. Все почувствовали: что-то должно случиться, зря тут Ванька торчать не станет. Вот, сложив кулаки, Ванька опять направился на своего взбунтовавшегося должника, но у самой его кровати вдруг круто завернул и равнодушно прошел мимо. Крупные капли пота выступили на свинцово-голубоватых висках Христони, на его верхней бескровной губе. Он заерзал на кровати, точно в матрац ему наложили горящих углей, и так поглядел на дверь, что каждый прочитал в его глазах желание бежать. Но то ли страх, то ли какое-то странное оцепенение сковали все движения Симина. Он не решился слезть с кровати, не решился и лечь, заранее зная, что все равно не уснет. Так и сидел в латаной, ветхой нижней сорочке, трогательно открывавшей тоненькую, в жилах шею и костлявую грудь. От холода кожа его покрылась цыплячьими пупырышками, и видны стали волосики, словно вставшие дыбом.
Обойдя два раза палату, словно присматриваясь к тому, как ведут себя воспитанники, Губан остановился возле кровати Мишки Прошлякова, ласково присел на край. Губан всегда кого-нибудь «баловал» — большей частью новичков. Он громогласно, на весь корпус, объявлял, что берет под свою защиту очередного «братка» и всякий, кто его тронет, будет иметь дело с его, Губановыми, кулаками. Доверчивый новичок считал свою жизнь в интернате беспечной и легкой. Быстро поедались пшеничные буханки и сало, с которыми мать или тетка привозили его из хутора. Свысока оглядывая голодных ребят, новичок капризно говорил: «Вань, дай паечку, что-то исть хочется. В ужин одну бурду давали, а свой последний пирог я утром доел». Губан охотно отвечал: «Хоть пять бери. Пойдем, сундучок отопру. После отдашь». И до отвала кормил неделю, полторы. А потом вдруг заявлял: «Знаешь, браток, сколько ты мне хлеба и вторых должен? Чем расплачиваться станешь? Ну, да я не сквалыга. Хочешь, я тебе пульну еще восемь паек и вот эти тухли, а ты мне — свои сапоги. Не желаешь? Дело хозяйское. Будешь отдавать. Только гляди — начнешь петлять, отведаешь вот этого сухаря». И показывал большой увесистый кулак.