Литмир - Электронная Библиотека

— Только в части касающейся, — прервал его Балыкин. — Меж собой мы можем открыто о недостатках говорить и критиковать друг друга, а к личному составу должны идти с единым решением. Ставить задачи. Личный состав должен знать только в части, его касающейся. Иначе будет подрыв авторитета.

— Ну, я не оповещал личный состав о том, что мы на партсобрании…

— Не оповещал, хорошо. А откуда Иноземцев узнал, что мы его критиковали?

— От меня узнал, — сказал Козырев. Он стоял, готовый к выходу на верхнюю палубу, в шинели и шапке. И Балыкин тоже стоял, готовый к походу, с вещмешком за спиной, с наганом в кобуре, свисающей на ремешках с пояса. — Команду не оповещал, — повторил Козырев, — а с Иноземцевым говорил после собрания.

— Не надо было.

— Как это — не надо? Командир корабля узнает, что командир бэ-че подсчитывает мили отступления, и должен промолчать? И между прочим, почему ты мне раньше не сказал? Приберегал факт к собранию?

— Такой привычки, к твоему сведению, не имею, — сердито отрезал Балыкин. — Просто сам узнал об этом накануне собрания.

— У тебя сведения точные? Иноземцев категорически отрицает. Тюриков спросил у него, сколько миль до Кронштадта, Иноземцев ответил. Так, по его словам, было.

— Пусть так. Я бы не придал значения единичному факту. Но добавь к нему другие высказывания Иноземцева, и тогда факт по-другому смотрится. Не безобидный он выходит.

— Не знаю, не знаю… Любой факт означает лишь то, что означает.

— Факты надо обобщать, командир. А насчет точности моих сведений — таких вопросов попрошу не задавать. На то и поставлен я комиссаром, чтоб знать настроения экипажа.

В дверь постучали. Просунулась голова боцмана.

— Товарищ командир, команда построена по вашему приказанию.

— Добро. Иду. — Козырев расправил шинель под тугим ремнем. — Ладно, Николай Иванович, не будем препираться. Вернешься — договорим.

Метет метель в этот ранний утренний час. На юте тральщика, заносимого снегом, Козырев прощается с частью команды, уходящей на сухопутный фронт. Он обходит строй, каждому пожимает руку:

— Возвращайтесь с победой, моряки…

— Возвращайтесь, Серафим Петрович, — пожимает он руку лейтенанту Галкину.

— Спасибо, товарищ командир, — отвечает тот, принужденно улыбаясь. — Я очень… Прошу меня понять…

— Понимаю, Галкин. Где ваша вторая перчатка?

— Я потерял…

— Ох, Галкин, Галкин, — качает головой Козырев. И, сняв свои кожаные, протягивает лейтенанту: — Дер жите.

— Нет, нет, товарищ командир. Не возьму…

— Ну, без лишних слов! Вернетесь — отдадите. А у меня старые есть, обойдусь. Счастливо, Владимир Семенович, — пожимает Козырев руку Толоконникову. — Возвращайтесь.

— Постараюсь, Андрей Константинович, — хладнокровно отвечает тот.

— Ну, Николай Иванович, — стискивает Козырев руку Балыкина. — Если что у нас с тобой было не так, то… мы это еще исправим. Возвращайся.

— Вернусь, командир, — говорит Балыкин. — Мы еще поплаваем с тобой.

Метель, метель.

Длинные белые плети стегают кронштадтские улицы. Блокадный январский снег заносит воронки и тротиловые ожоги, забивает амбразуры уличных баррикад. В этот ранний, еще далекий от рассвета час идут по сугробам, идут сквозь метель, вдоль ослепших домов мастеровые люди Кронштадта.

Бредет, сгорбившись, человек в ушанке и ватнике, тащит за собой салазки с инструментом. Это, наверное, мастер по ремонту артсистем. Идти ему далеко — в Купеческую гавань, там нужно срочно отремонтировать сотку — стомиллиметровое орудие.

Жмурясь от встречного ветра и снега, идет Речкалов в плохоньком своем пальто.

С трудом передвигая опухшие ноги, опираясь на руку дочери, идет мастер Чернышев. Надя теперь не бежит, не спешит, как прежде, — медленно шагает рядом с отцом, и лицо у нее будто каменное.

А вот — мальчишки, недавние учащиеся судостроительного ремесленного училища, а ныне рабочие-корпусники. Эти идут тесной гурьбой, руки в карманах, у одного погасший окурок прилип к губе, у другого — сунута книга за борт ватника.

Идут кронштадтцы на работу — черные медленные фигуры на белом фоне метели. Их пошатывает от голода, от холода, от лютой усталости. Кто-то упал в снег. Его поднимают. Идут дальше.

Метет пурга, занося следы трудного утреннего шествия, как занесла воронки от бомб и снарядов.

Пустеют улицы.

Глухо сквозь дикий посвист метели доносится из гаваней перезвон склянок. Четыре двойных удара — восемь часов. Начало еще одного рабочего дня.

Листы обшивки везли со склада на санках. Двое тянули, двое толкали сзади, упершись в ледяные края толстого пакета стальных листов. Уж мало оставалось до ворот цеха — и тут Коньков сдал, повалился в снег. Чернышев, шедший рядом с санями, подхватил Конькова под мышки.

— Ну… вставай… Не можешь тащить?

Коньков помотал головой, дышал он часто, хватая ртом мороз. Лицо у него было давно не бритое, в крупных каплях пота.

— Ладно, — сказал Чернышев. — Отдышись.

Отобрал у него лямку, налег грудью. Сани не сдвинулись.

— А ну, взяли! — крикнул Чернышев напарнику и тем, кто сзади толкал. — Ищо… взяли! Ищо… взяли!

Наконец-то сани сдвинулись. Когда в цех въехали, дотащились до станков, с Чернышева пот лил ручьями. Он сел, привалясь ватной спиной к холодной станине.

Крышу корпусного цеха разбило при сентябрьских бомбежках, световые люки разлетелись стеклянными брызгами. Когда зашили крышу досками, стало в цеху темно, как в глухом подземелье. В углу возле нагревательной печи, давно не разжигавшейся ввиду перебоев с электроэнергией, разводили костер. Только от него и было свету в цеху. Электричества не хватало, его часто вырубали. Помигивали у сварочных аппаратов и у вальцов огоньки коптилок, сделанных из снарядных гильз.

Поднимался Чернышев с трудом. Кликнул плотников, оба они со вчерашнего вечера были вызваны делать деревянную «постель» для долевого погиба листов (обшивку заготавливали для злополучного сторожевого корабля, что стоял в доке Трех эсминцев). Один из плотников, по фамилии Вишня, приплелся на зов. И сразу в крик: напарник не вышел сегодня, он, Вишня, у себя на участке один зашивается, а тут и материалу для «постели» не приготовили…

— Как не приготовили? — сказал Чернышев.

С вечера был материал, выцарапал он эти доски, можно сказать, ногтями. Пошел смотреть — верно, нет. Три занюханных доски лежат, а остальные…

— Где доски? — грозно спросил Чернышев у рабочего, шуровавшего в костре. — Спалили, так вашу так?

— Да что ты, Ермолаич? — ответил тот. — Разве можно? Мы обрезки, гниль всякую для костра собираем.

— Куда ж они подевались?

Пошел выяснять. Рабочих в огромном цеху было мало, работали на объектах, а те, кто был здесь, толком ничего не знали. Говорили, будто из механического приходили, ругались… Вроде бы и выносили…

Начальника цеха Чернышев застал за трудным разговором со строителем Троицким и флагмехаником бригады торпедных катеров. Киселев, с дергающимся веком, спокойно отражал наскоки флагмеха:

— Все запланированные работы выполним… Не волнуйтесь. Надо понимать обстановку… Нехватка рабочих рук… Не кричите, флагмех, это вам не поможет… Как только будет просвет, пришлю к вам…

Чернышев сел в углу конторки на табурет, медленно, с болью, вытянул ноги, обутые в старые сапоги. Только в эти, разношенные, и вмещались теперь его опухшие ноги. Очень Чернышева беспокоили ноги. Голод — ладно… точил голод изнутри сильно, конечно, но в последние дни как-то притупился. А вот ноги все пухли и пухли. Перед тем как лечь спать, боялся прямо-таки Чернышев разматывать портянки (носки уже не налезали). Тайком — и с тайным страхом — разглядывал свои ноги-колоды с рыхлыми, в синих пятнах, ступнями. Каждый раз думал: надо в поликлинику… и каждый раз откладывал: вроде бы больше не пухнет, авось на убыль пойдет… Надо ноги расхаживать, чтоб не отнялись… А ходить становилось все труднее.

48
{"b":"825161","o":1}