— Ты думаешь, я вздорная девчонка, — говорит Таня (и я даже вздрагиваю от неожиданности), — ты думаешь, у меня в голове одни шмотки.
Останавливаюсь у светофора и искоса взглядываю на Таню. Она смотрит прямо перед собой, чернобровая, с белым четким профилем, в белой курточке с желтым солнечным диском и синими буквами «Sunny boy».
— Я тебе ничего не сказал.
— Не сказал, но думаешь. Я знаю. — Она тряхнула пышной копной волос. — Терпеть не могу это многозначительное осуждающее молчание.
Зеленый свет. Я трогаю машину. Я вовсе не думаю, что Таня вздорная девчонка, отнюдь. Моя дочь умна и деловита. Из тех крох информации, которые мне перепадают, я знаю, что Танин руководитель отдела души в ней не чает. Должно быть, именно поэтому несколько статей, написанных Таней, напечатаны в реферативном журнале не только под ее, но и под его, руководителя, фамилией. «Так принято», — говорит Таня. Я читал одну из статей, в ней разбирался частный вопрос информатики, и должен признаться, что эти четыре странички, испещренные уравнениями и терминами, оказались мне не по зубам. Таня оформляется в заочную аспирантуру, в ближайшие годы она защитится. Да что говорить! Разумеется, мне бы хотелось, чтобы Таня больше считалась с моим мнением, с моим жизненным опытом, наконец. Но — ничего не поделаешь. У нее своя жизнь. Свои проблемы. Свое самолюбие…
А у меня, между прочим, свое.
— Я молчу только потому, — говорю, — что ты ясно сказала, чтоб я не лез не в свое дело.
— Но ты мог бы спросить… мог бы поинтересоваться, почему мы решили разойтись.
— Почему вы решили разойтись?
Изо всех сил стараюсь говорить спокойным тоном.
— Потому что мне надоело, надоело! — Энергичными кивками она подчеркивает последние слова. — Муж мальчик, муж дитя… «Татка, смотри, какая кассета — Поль Мориа!» — «Нам кофеварка нужна!» — «А! Кофеварка… — Таня машет рукой, подражая Игорю. — Татка, смотри, я достал Артура Кларка!» — «Я хочу в БДТ на „Бедную Лизу“!» — «А! „Бедная Лиза“!»… — Опять отмахивающийся жест. — Имеют значение только его пристрастия, все остальное — а! — Опять взмах руки. — Вдруг увлекся стрельбой из лука, стал ходить по вечерам стрелять. «Игорь, в четверг у нас выступает Юрский». — «А! Юрский… У меня в четверг тренировка». — «Ну, пропусти разок!» — «Да что ты!» И я иду на Юрского одна… Хоть бы запретил, накричал… Нет, делай что хочешь, ему все равно… Надоело, надоело!.. Хочу, чтоб мне приказывали! Хочу подчиняться… Шелковой быть, безропотной… Не хочу эмансипации!..
Слушаю Таню, ее сбивчивую исповедь — и преисполняюсь сострадания к ней. Бедная девочка… ей, и верно, нужна бы твердая рука…
— В общем, сходила замуж, — говорит она с горечью.
— Танюша, может, я поговорю с Игорем? Предложу изменить поведение… чтоб у вас пошло по-другому…
— А! — машет она рукой. — Ничего это не даст. Характер не переделаешь.
— Так что же будет дальше?
— Посмотрим.
И Таня замолчала. Смотрит прямо перед собой. Руки с длинными пальцами, с кроваво-красными ногтями, лежат на коленях, обтянутых голубыми джинсами.
Да что это с ними делается? Ведь им легче жить, чем нам в их возрасте, — больше возможностей, больше удобств, больше хороших вещей, украшающих быт, — почему же им так трудно живется? Неужели объяснение таится лишь в мощном напоре времени с его сугубым рационализмом? Я вспоминаю другую Таню — ту, чьим именем названа моя дочка, — вспоминаю мою бедную сестрицу-каракатицу с ее наивными глазами и готовностью удивляться всему на свете. Таня-сестра была просто несмышленышем по сравнению с Таней-дочкой в ее возрасте. Нынешние мальчики-девочки все знают и ничему не удивляются. Может, поэтому им труднее жить? Как бы я хотел разобраться в их жизни, в их психологии, в их проблемах. Для них, я читал, даже придумали целую науку — адолесцентологию, но я не уверен, что наука им помогает. Хотя исполнен пиетета перед современной наукой…
— Почему ты повернул на Горького? — спрашивает Таня.
Действительно: почему? Ведь было бы проще и короче продолжать двигаться по Кировскому проспекту, переехать Кировский мост, потом по Садовой выехать на Невский и дунуть прямо к себе на Малую Охту. Но я поворачиваю вправо на проспект Максима Горького.
— Не знаю, — говорю я. — Как-то само повернулось. Ладно, крюк невелик…
Глава седьмая
Козырев
Артобстрел вспыхнул, как всегда, неожиданно, и, как всегда, не хватило времени, чтобы добежать до ближайшего укрытия. Полсотни метров оставалось до щели на углу Коммунистической и Июльской — но куда там! Ухали впереди, дробя гранит и лед, разрывы снарядов, вставали дымные столбы. Козырев и Иноземцев, возвращавшиеся с совещания в штабе ОВРа (по вопросам зимнего судоремонта), успели только отскочить к стене углового дома и повалиться на обледенелый, запорошенный снегом тротуар. Минут пять длился огневой налет, потом, когда разрывы умолкли и слышался только рокот ответного огня кронштадтских батарей, Козырев и Иноземцев вскочили и бегом пустились к Арсенальной пристани, где стоял «Гюйс». За черными, как утюги, буксирами и баржами увидели его серый корпус — ну, слава богу, тральщик цел. Перевели дух, перешли с бега на шаг. Над дальним концом темно-красного корпуса арсенала дымилось облачко, оттуда несло острой тротиловой вонью. Рассеивались, раздергивались ветром дымы над черными полыньями на ледовом поле гавани.
— Пронесло, — сказал Иноземцев.
— Пронесло, — кивнул Козырев. — Но когда-нибудь влепят и нам. Сколько может везти?
У сходни, переброшенной на вмерзший в лед зеленый дебаркадер ОВСГ, стояли на стенке несколько работников вспомогательных плавсредств. От этой группки вдруг отделилась женщина в белом овчинном полушубке, в черном платке, из-под которого выбивалась рыжеватая прядка.
— Ой, Андрей Константинович, здрасьте! — С улыбкой на круглом лице шагнула навстречу офицерам.
— Здравствуйте, Лиза, — ответил Козырев.
Он хотел пройти, не останавливаясь, не пускаясь в разговоры, — все было кончено с той стороной жизни, откуда вдруг выплыла эта женщина, — но Лиза заступила ему дорогу. Заговорила быстрым низковатым голосом:
— Что это вы, Андрей Константиныч, давно не приходите, совсем нас забыли, а Надюша-то болеет, зашли бы, а? — И не дожидаясь ответа: — Ой, а у нас-то! Только стали сообщение передавать, а тут — обстрел, а нам-то на плавсредствах и спрятаться негде, покуда добежишь до укрытия, так и порешетят тебя…
— Какое сообщение? — отрывисто спросил Козырев.
— Ой, а вы не слышали? «В последний час»! Наше наступление в Сталинграде началось!
— В Сталинграде?
— Ну да, в районе Сталинграда! С двух сторон! А дослушать не успели, обстрел начался… — Лиза посмотрела на Иноземцева, ласково улыбаясь подведенными помадой губами. — Лупит и лупит, — доверительно сообщила она ему, — мы попадали на пол, а разве спасешься под столом — на нашем-то поплавке?
Засмеялась, как бы и офицеров приглашая представить смешную картину поиска спасения под канцелярским столом.
— Вы придите, Андрей Константиныч. Будто ничего не знаете… Будто проведать…
— Что я должен знать?
— Ой, ну как же! Николай каждый вечер с работы — прямо к нам. Ну, помогает, конечно, дел-то много, печку стопить, дров наколоть, в аптеку за лекарством…
— А что с Надей?
— Простыла на воскреснике… воспаление легких… Очень плоха была. Теперь-то полегчало. Вы придите, Андрей Константнныч, а то ведь поздно будет, — со значением сказала она.
Повреждений от обстрела на «Гюйсе» не было, если не считать свежих осколочных вмятин в кормовой надстройке. Ну, вмятины — и не сосчитать, сколько их на бортах «Гюйса». Битый, повидавший виды кораблик…
В кают-компании Балыкин уже отметил двумя жирными красными стрелами, нацеленными на Калач, наступление под Сталинградом. Вот оно, долгожданное! У себя на Балтике дел хватало, все лето и осень — походы, проводка и встреча подводных лодок, стычки с «фоккерами» и «юнкерсами», с шюцкоровскими катерами, вздохнуть некогда, — а все равно тяжким камнем на душе лежал Сталинград. Что по сравнению со Сталинградом значат клочки земли в Финском заливе — Котлин, Лавенсари, — за которые мы жизни не жалеем?