Я казнил себя за то, что, ублаготворенный торжественной встречей в Кронштадте, не выкроил часа, чтобы сходить на Аммермана, навести справки, разыскать Надю. Что сталось с кронштадтской мадонной? Как ее Андрейка? Ведь ему уже должно быть за тридцать. Надеюсь, он стал достойным человеком.
Я дал себе слово, что в ближайшее время съезжу в Кронштадт и разыщу Надю.
За обедом Люся внимательно посмотрела на меня и сказала, что я плохо выгляжу. Не болит ли у меня сердце? Сердце и верно побаливало. Люся потребовала, чтобы я принял нитроглицерин и лег. Но перед тем как лечь, я позвонил Фарафонову.
— Ну, как ты, — спросил я, — после вчерашнего?
— Неважно, — ответил он с придыханием. — Пульс что-то частит.
— Отлежаться надо.
— Да нет, только хуже будет. Хочу вот «Клуб кинопутешествий» посмотреть. — Он подышал в трубку и добавил: — Как раз я думал тебе позвонить… За вчерашнее не обижайся…
— Не обижаюсь.
Немного полегчало после этого разговора. И наверное, Фарафонову тоже. Очень все это не просто — споры о прошлом, расхождения во взглядах… Но есть вещи, которые выше всего этого: наше фронтовое морское братство. Общность судьбы.
Глава четвертая
Надя
21 октября Кронштадтская военно-морская база была переформирована в военно-морскую крепость Кронштадт. Изменилось не просто название — с наступлением зимы менялось тактическое назначение Кронштадта. Уже с конца октября перевозки войск шли в условиях ледостава. Залив замерзал, ограничивая все более подвижность флота, а сухопутный фронт, напротив, расширялся, волею зимы простираясь на лед. Возрастала угроза Ленинграду и Кронштадту со стороны залива. На льду появились диверсионные группы противника — они пробирались к фарватеру и ставили мины. 22 ноября с петергофского берега сползли на лед танки, сопровождаемые крупным отрядом пехоты.
Колонна начала движение к неогражденной части Морского канала, но была накрыта огнем «Марата», который противник считал потопленным. Рассеянная огнем, колонна отступила на берег, оставив на льду подбитый танк.
Ни в коем случае нельзя было отдать лед противнику — и Кронштадт стал крепостью, стерегущей лед.
На острове Котлин, в дополнение к существующим, установили новые батареи. В систему артогня были включены все корабли, зимовавшие в Кронштадте, — каждый получил сектор для стрельбы по льду. Теперь при выходе противника на лед Кронштадт мог вести огонь из ста одиннадцати орудий калибром более ста миллиметров. Вкупе с семьюдесятью пятью стволами Ораниенбаумского плацдарма и батареями Ленморбазы это было внушительное артиллерийское прикрытие.
Еще до ледостава вокруг Котлина поставили несколько десятков плавучих бронированных дотов с пушками-сорокапятками. Покрашенные белой краской, они вмерзли в лед и слились с ним. Были и подвижные огневые точки — десятки специальных саней с крупнокалиберными пулеметами.
Вокруг Котлина и фортов, поперек залива от Ораниенбаума на юге до Лисьего Носа на севере протянулась цепь подводных управляемых фугасов. Их можно было взрывать секциями, и широкие полосы взломанного льда остановили бы танки, затруднили движение пехоты. Перед этим основным заграждением раскинулись противопехотные минные поля. В лед вмораживали тысячи столбов, на десятки километров тянули колючую проволоку. Лютыми долгими ночами сторожили лед группы боевого охранения — автоматчики в белых маскхалатах. Для них вдоль линии ледовой обороны были поставлены обогревательные будки.
Так Кронштадтская крепость плотно прикрыла Ленинград с запада, со стороны замерзшего залива.
Не только оружием помогал Кронштадт Ленинграду. Из своих запасов флот передал Ленфронту часть продовольствия. Этих запасов, конечно, не могло хватить, чтобы предотвратить страшный голод первой блокадной зимы. И все же три тысячи двести тонн продуктов — муки, сахара, жиров, — переданных продовольственным отделом флота населению, помогли кому-то не умереть с голоду.
Из ворот корпусного цеха вышли Козырев и Иноземцев. Только что был у них крупный разговор с начальником цеха, и Козырев еще не остыл. У него ломаются спички, когда он пытается закурить, поворотясь спиной к ледяному ветру.
Он быстро идет по скользкой тропинке меж сугробов. Уши его шапки не опущены, и Иноземцев с уважением поглядывает на своего морозоустойчивого командира. Сам-то он так плотно стянул челюсть тесемками шапки, что зубам больно.
— У всех механики как механики, — ворчит Козырев, смешивая папиросный дым с паром собственного дыхания. — Пробивают ремонт, достают запчасти, даже зажигалки наловчились делать. А у меня механик — красная девица.
— Что вы сказали? — не расслышал Иноземцев. — Кто у вас механик?
— Есть тут один типчик, — сердито повышает голос Козырев. — Ему мозги крутят, а он покорно соглашается. С вашим соглашательством, товарищ бэ-че-пять, мы так и вступим в новую кампанию с течью в тральном трюме.
Иноземцев огорчается, услышав это.
— Мне мозги не крутят, товарищ командир, — говорит он, с усилием шевеля нижней челюстью. — Мне начальник цеха объясняет, как трудно с рабочими руками, и я вынужден войти в его положение.
— Не надо входить в его положение! Он обязан в наше положение входить, на то и поставлен. Вы бы еще месяц ходили, а он бы вам все объяснял.
— Я не умею брать за горло.
— Надо уметь! — Козырев, оглянувшись, бросил гневный взгляд на незадачливого механика. — Слышали, как я с ним разговаривал?
— Как не слышать? На весь Кронштадт было слышно… Я на людей кричать не могу, и уж тем более на пожилых… старших по званию…
— Проявлять твердость — не значит кричать, механик. Ясно?
— Ясно, товарищ командир. Я подам вам рапо́рт. Пусть пришлют другого механика.
— Никаких рапортов не приму!
Перейдя мостик, они сворачивают влево, к южной стенке. Сузив глаза от встречного ветра, Иноземцев идет за командиром, с печалью думая о своем нескладном, не подходящем для военно-морской службы характере. Закалиться бы надо… горло, что ли, на ком-нибудь попробовать…
Додумать грустную мысль, однако, он не успел.
Захлопали торопливо выстрелы на Южном берегу, и вмиг ледяной воздух наполнился свистом, тугими толчками взрывов. Это — один из бешеных огневых налетов, которых много было в ту зиму. Морзаводу всегда перепадало — вот и сейчас рвутся снаряды по всей его территории.
Кто-то шедший навстречу метнулся к стене механического цеха, упал, прикрыв голову рукой в белой варежке. Козырев с Иноземцевым тоже повалились в хрустнувшие сугробы. Где-то тут щель, метрах в десяти (подумал Иноземцев). Черт, всюду их понарыта тьма, а прихватит вечно где-то в стороне… добежать не успеешь…
Гнусно несет тротиловой вонью. Уши заложены.
Ага, ударили наши. Крепостная артиллерия вступила. Ну, ну, влепите им покрепче, родимые…
Все. Тишина. Заткнули немцу пасть.
Они встают, отряхивают шинели.
— Опять бронепоезд стрелял, — слышит Иноземцев как бы издалека напористый голос Козырева. — Судя по скорострельности.
В рассеивающемся дыму, изодранном порывами ветра, они продолжают свой путь.
— Вставай, молодец, — говорит Козырев человеку, который шел навстречу и залег при первом выстреле у стены. — Слышишь? Отбой.
«Молодец» медленно становится на колени, медленно стряхивает белой варежкой снег с бровей.
— Надя! — узнает Козырев.
Он помогает ей подняться.
— Я только на днях узнал, — говорит он, крепко держа Надю под руку и чувствуя, что она упадет, если отпустить. — В цеху сказали… Очень вам сочувствую, Надя.
Она стоит, опустив глаза. Лицо ее кажется прозрачным. Вся она поверх пальто обмотана огромным темно-серым платком. Пристально посмотрев, Козырев говорит:
— А ну-ка пойдемте с нами.
Все так же крепко держа за руку, он ведет Надю к южной стенке, у которой, зажатый льдом, стоит «Гюйс». Надя идет послушно, глаз не поднимая от натоптанной тропинки. Ноги в небольших бурых валенках переступают медленно, будто по одной лишь привычке ходить. И только у корабельной сходни она вдруг, спохватившись, останавливается, вскидывает на Козырева вопрошающий взгляд.