Лампа на столе начальника разгорелась, ага, дали, значит, электроэнергию, надо нагревательную печь включить… Только вот доски для «постели»… Ну, сейчас начальника задействуем, пусть требует лесоматериал обратно… Да что ж это? Свет от лампы прибывал, затоплял комнату, до невозможного блеска наполнил графин с водой…
Когда Чернышев очнулся, начальник цеха стоял над ним с графином в руке. Троицкий, неуклюжий в своем тулупе, стоял сбоку, придерживал ему, Чернышеву, голову, начальник лил воду из графина на носовой платок. Флагмеха уже не было.
Чернышев поднял руку, потрогал свое мокрое лицо.
— Не надо, — прошептал он. — Хватит.
— Вот, Василий Ермолаич, — сказал Киселев, приложив мокрый платок ему ко лбу, — смотри, до чего себя довел. А все твое упрямство.
— Алексей Михайлович, звоните в механический, — с трудом проговорил Чернышев, удивляясь тяжести языка. — Лесоматерьял, что у них выцарапал, они обратно забрали.
— Хорошо, позвоню. Теперь так, Василий Ермолаич. Сейчас пойдешь в поликлинику, Троицкий тебя проводит. Второе. Ляжешь в стационар…
— Какой еще стационар? — Чернышев вытер ладонью лицо, шапку свою забрал у Троицкого, надел.
— Организуем на заводе стационар для особо истощенных. С усиленным питанием — ну, в пределах возможного. Ляжешь сегодня же, поликлиника даст направление, а я позвоню сейчас. Продкарточка у тебя с собой?
— Не могу ложиться. У меня, Алексей Михайлович, семья…
— Кратковременный стационар! Не больше двух недель полежишь, окрепнешь — твоей же семье легче будет потом.
— И на два дня семью оставить не могу. В поликлинику схожу… пусть ноги посмотрят… А в этот… Не пойду, не обессудьте. — Чернышев, медленно разгибаясь, поднялся.
— Упрям ты по-дикому. — Киселев прошел к себе за стол, выдвинул ящик, вынул небольшой сверток кубической формы. — Третье, — повернулся он к Чернышеву, — для ударников судоремонта выхлопотали по двести граммов масла. Прими.
Он протянул сверток. Чернышев смотрел недоверчиво:
— А где список? Почему у меня не спросили насчет ударников?
— Я и сам наших ударников знаю. Список готов, только не успел я дать перепечатать.
Василий Ермолаевич все еще колебался. Киселев положил сверток на угол стола и, не садясь, быстро разграфил синим карандашом лист бумаги.
— Ты вот здесь распишись в получении, а потом я дам Тамаре перепечатать. Давай, давай, некогда мне.
Чернышев прошаркал к столу, взял протянутую Киселевым ручку, расписался.
— Речкалова в список внесите, — сказал он, — Конькова, Габидулина…
— Они все в списке. Не беспокойся, никого не забыл.
— Ладно. Так вы в механический позвоните.
Взяв твердый кубик масла, завернутый в коричневую оберточную бумагу, и сунув его в противогазную сумку, Чернышев вышел, тяжело передвигая ноги. Троицкий взял было его под руку, но он отмахнулся, сам спустился по лестнице.
Внизу Чернышев остановился, сказал:
— Сергей Палыч, ты иди по своим делам. Меня провожать не надо, я не барышня. Я в док загляну, а потом сам в поликлинику схожу. Иди, иди.
Перед концом работы Надя заглянула в корпусной цех. Здесь было морозно, темно. В левом углу горел, потрескивая, костер, вокруг него — черными силуэтами — сидели несколько рабочих. Красноватыми дрожащими отсветами слегка высвечивались в глубине цеха громоздкие станки, длинные верстаки.
Надя направилась к костру. Оглядела одного за другим сидящих. Один повернул к ней небритое лицо:
— Отца ищешь? Был он здесь. А как электричество вырубили, в док ушел.
Надя кивнула, пошла к выходу.
В доке Трех эсминцев не слышно обычного стрекота пневматических молотков. Почти все листы обшивки сняты с носа сторожевика — еще более стал он походить на скелет. С подветренной стороны, в затишке, сидели на верхнем «этаже» лесов Речкалов и подростки-ре мес лен ники.
— Видать, не будет сегодня воздуху, — сказал Федотов по кличке Стропило, щупая мягкий шланг, по которому от заводского воздухопровода должен был подаваться сжатый воздух. — Дай-ка, Толстячок, докурю чинарик.
— Губы не обожги. — Толстиков, парень с красивым лицом и патлами, торчащими из-под шапки, протянул ему окурок. — Курни разок и Мешку оставь.
— Не надо, — отмахнулся щупленький Мешков. — Бригадир, а бригадир, — отнесся он к молчаливо-неподвижному Речкалову. — Чтоб гнуть листы новой обшивки, специальную «постель» надо делать?
— Само собой, — разжал твердые губы Речкалов.
— А если нагревом?
— Это как?
— Ну… приподнять один край листа на талях и нагревать его. По-моему, лист провиснет… ну… своим весом прогнется. И «постели» не надо. Времени меньше уйдет…
Бригадир не ответил. Прищурив глаза, смотрел Речкалов на фигурку, идущую в сгущающихся холодных сумерках по стенке дока. Федотов проследил его взгляд, крикнул:
— Эй, Надежда! Родителя ищешь? Был, да сплыл родитель! Иди к нам!
— Не ори, — бросил ему Речкалов и пошел к сходне, переброшенной на стенку.
Он и Надя остановились, сойдясь.
— Отец к тебе пошел, Надежда. В «квадрат».
— Не был он у меня, — вскинула Надя на Речкалова тревожный взгляд, — Давно ушел?
— Да около часа. Как воздух перестали давать, он ушел.
Надя сорвалась с места, со стенки дока пустилась бежать по протоптанной в сугробах дорожке к заводской проходной.
— Теть Паша, — спросила пожилую охранницу, — отец мой не выходил с завода?
— Вышел, — простуженным басом ответила женщина. — Что-то он плох совсем, еле ноги…
Не дослушав, Надя кинулась бежать через проходную.
По темной улице вдоль заводской стены шел лыжный отряд.
Молча шли, не в ногу, в белых маскхалатах, с автоматами на груди, с лыжами на плече — белые молчаливые призраки.
Обогнав отряд, прижав руку к груди — чтоб сердце не выпрыгнуло, — Надя повернула на улицу Аммермана. На миг остановилась — будто страшно ей стало продолжать отчаянный бег. Снова рванулась вперед. Влетела, задыхаясь, в подъезд, тускло освещенный синей лампочкой. Вверх, вверх… Скорей!
Замерла.
Мастер Чернышев лежал ничком на лестничной площадке, странно подвернув под себя ногу и выбросив руки к двери своей квартиры. В одной был зажат маленький коричневый сверток.
— Папа-а-а! — В тоске и ужасе Надя упала на тело отца.
Последний раз едет Чернышев Василий Ермолаевич по любимому своему Кронштадту. Едет на санках, в шапке и черном костюме-тройке, в гробу из некрашеных досок. Ноги в старых сапогах вздрагивают от толчков, — ноги, отходившие свое.
Санки везут Речкалов и один из «ремесленников». А за санками, как слепая, бредет Александра Ивановна, ее держат под руки Надя и Лиза Шумихина. Идут далее Шумихин, начальник корпусного цеха Киселев, строитель Троицкий, еще несколько рабочих с Морзавода. Тесной гурьбой идут «ремесленники». И Оля Земляницына тут. Человек двадцать пять. Большая по блокадному времени процессия.
Идут по Советской, вдоль решетки бульвара, заваленного снегом. Метет поземка, ветер набирает силу, предвещая новую метель.
— Берег он нас, — говорит Александра Ивановна, глядя прямо перед собой измученными глазами. — Надю баловал… Берег он нас…
— Ты поплачь, Саша, — говорит Лиза.
— Сколько раз хотела я опять на работу пойти, — продолжает Александра Ивановна, сама, должно быть, не замечая, что говорит безостановочно. — Что ж дома-то сидеть, я работать хотела… А он — нет, говорит, ты болезненная. Мало, говорит, я зарабатываю?.. Ты скажи, чего хочешь, я тебе куплю…
— Поплачь, поплачь, — бубнит ей в ухо сестра. — От слез легче, не от слов.
Ничего не слышит Александра Ивановна.
Да и Надя, кажется, ничего не слышит, ничего не видит. Идет с каменным лицом, поддерживая под руку мать. Оля Земляницына всхлипывает, глаза у нее опухли от слез. А у Нади глаза сухие.
Идет похоронная процессия, поскрипывает снег под ногами, под полозьями санок.