Глава третья
ДВУЛИКИЙ ЯНУС
Мадридский закат освещал вечернее небо, расплавляя его на горизонте в тусклый пурпур, а над головой черня старым серебром. День терял краски, и эти приглушенные тона были полны покоя. В то же время внизу, под балконом, начиналась оживленная ночная жизнь. Дон Мануэль вздохнул и нехотя вернулся в свой кабинет.
Он лениво окинул взглядом огромный стол, заваленный так и не тронутыми бумагами, сдвинутые в беспорядке кресла и мавританский ковер, еще дымившийся ирисовыми духами и жаром любви… Как жаль, что эта малышка Росарита просила так мало! Мануэль потянулся, словно гончая, втянул остывающий запах недавней страсти, поплотнее запахнулся в шелковый халат и, не торопясь, подошел к зеркалу. На него глянул мускулистый молодой человек с голубыми ласковыми глазами и кожей, бело-розовой, как у девушки. Что и говорить, он был весьма хорош собой! Таких мужчин еще поискать в этом королевстве! Мануэль оскалился в улыбке, и отражение в зеркале показало все тридцать два его жемчужных зуба, которые он не поленился в десятый раз на дню придирчиво осмотреть. Перспектива челюстей из алмазов, недавно заказанных себе королевой, его решительно не устраивала.
При воспоминании о королеве улыбка сбежала с холеного лица, сменившись выражением докучной обязанности. Черт бы побрал ту глупую шутку, когда несколько лет назад, сопровождая принцев из дворца Ла-Гранха в Сеговию, он ловко сымитировал падение с верного Бабьеки, а потом, как ни в чем не бывало, легко поднялся в седло и догнал эскорт. Это была только мальчишеская шалость, и он никак не мог себе представить, что это безобидное удальство кончится постелью принцессы и будет иметь такое серьезное продолжение. Разумеется, эта связь дала ему все, что только может захотеть смертный, но… Ведь предупреждал же его еще старший брат Луис, тоже не миновавший этой спальни, что Мария Луиза страшна, как смертный грех, вульгарна и… ненасытна.
Словно желая отвлечься от неприятных мыслей, Мануэль взъерошил густые золотистые волосы и отправился вниз кормить собак.
Он вовсе не был тем злым, корыстолюбивым и развратным сатиром, каким уже начинала рисовать его всеиспанская молва — скорее, просто безалаберным и жадным до всяких удовольствий малым, в котором королевское покровительство и вседозволенность породили упрямство и равнодушие. Поначалу, став фактически первым человеком в королевстве, Мануэль Годой Альварес де Фариа еще пытался проводить некоторые прогрессивные реформы в системе образования и других областях государственной жизни, ибо, как и большинство испанцев, еще с юности устал от тяжелых нелепостей жизни в их благословенной стране. Однако вскоре естественные сложности, возникавшие на этом пути и раздражавшие его все больше и больше, а — главное — равнодушие ко всем его начинаниям королевской четы, очень быстро охладили государственнический пыл молодого человека. И постепенно Годой перестал видеть в людях людей, предпочитая им общество собак, лошадей и детей, отвечавших ему трогательной взаимностью.
С неприязнью вдруг вспомнил юный премьер-министр недавний разговор с королем, не интересовавшимся фактически ничем, кроме охоты и коллекции часов. Ему было даже наплевать на то, что творится в спальне его жены, куда он сам старался заглядывать как можно реже, дабы святая инквизиция не обвинила его в сношениях с женщиной не только ради рождения потомства. Что ж, даже такой прекрасный министр, как Флорида-Бланка, слетел со своего поста только за попытку открыть глаза короля на интимную связь молодого гвардейца с королевой. И вот недавно — этот дурацкий разговор, из-за которого опять все шишки посыплются не на Их Католических Величеств, а на него, ревностного исполнителя их монаршей воли.
— Мы уже не раз говорили с вами на эту тему, — привычно громким безапелляционным голосом наседал на своего первого министра король. — Всем крестьянам, живущим в окрестностях Мадрида, давно следует разъяснить, что хватит засевать бесконечные посевы. Эти чертовы пашни, куда бы я ни направился, постоянно у меня на пути, — уже вовсю кипятился Его Величество Карлос Четвертый. — Мне приходится постоянно объезжать проклятые поля и тратить чертову уйму времени, вместо того, чтобы провести его на охоте.
— Да, да, я понимаю вас, Ваше Величество, — только и оставалось твердить Годою.
— Пусть все эти крестьяне на этот год даже и не думают приступать к работе. Да и в будущем тоже. Да и вообще никогда больше пусть не пашут землю. Скоро они и сами забудут о том, что когда-то делали это, — продолжал развивать блестящие перспективы Его Католическое Величество, возвышаясь над своим министром едва ли не на целую голову.
— Конечно, крестьянам от этого станет только легче, — вторил ему Годой.
— Вот именно. Знаете, мой дорогой, — уже спокойнее продолжал король, — я установил, что вся эта постоянная обработка земли железом ужасно вредит размножению зайцев. К тому же бедные животные лишаются естественных условий существования и становятся чрезмерно трусливыми.
— Да, Ваше Величество, если крестьяне перестанут пахать землю, дичь действительно сильно расплодится.
— Вот именно! Вот именно! Вы представляете, какое у нас начнется изобилие?! Конечно же, я понимаю, что народ думает прокормиться этими жалкими посевами. Но что за ерунда! Нужно просто оплатить им убытки из казны — вот и все.
— Да, Ваше Величество, вы совершенно правы, оплатить убытки придется.
— И Бог с ними! И Бог с ними! И хорошо. Вы представляете, что это будет для народа! Какой мужик откажется от того, чтобы вместо возни на своем клочке земли, просто положить деньги в карман?
— Да это прямо реформа сельского хозяйства, Ваше Величество.
— Да, если хотите. Земля начнет приносить мужикам доход без всякого труда. А нам-то какие охотничьи угодья, Годой! Какие угодья!
— Но, Ваше Величество, об этом необходимо представить доклад министру финансов.
— Вы полагаете, это нужно?
— Я думаю, необходимо, Ваше Величество.
— В таком случае, подготовьте необходимые бумаги, Годой, — сказал король и довольный собой удалился.
Дон Мануэль вспомнил, как на следующий день этот самодовольный битюг размашисто подписал под указом министру финансов «Мы, король…», и брезгливо передернул плечами.
Какие реформы, какая к черту государственная политика! Лучше заниматься собаками. Разве не прелестный разнос он устроил олухам из военной тюрьмы? Идиоты, схватили ни в чем не повинную собачонку, которой какие-то негодяи повесили на шею табличку «Я — собака Годоя. Ничего не боюсь!» Что ж, собакам, пока он жив, действительно опасаться нечего! Один только раз он ничего не смог сделать, когда сын этого урода, короля, не меньший ублюдок Фердинанд, принц Астурийский, этот недоносок с грудями, как у девицы, в отместку за то, что мать запретила ему поехать на охоту, повесил на лестнице ее полугодовалого пуделенка. Но это Годой запомнил ему навсегда.
Дон Мануэль хлопнул в ладоши, и комната мигом наполнилась его любимцами. Он тщательно выбирал кусочки мяса с блюда, которое держал один из егерей, и с ласковыми шутками скармливал их своре разношерстных псов, среди которых перемешались и кровные с королевских псарен, и бастарды с мадридских улиц. Он не торопился — королева, если что, подождет.
Затем Годой неспешно переоделся и по тайным внутренним лестницам отправился в покои Франсиско де Паулы — младшего инфанта. В том, что это был его сын, ни у кого, даже у иностранных дипломатов, сомнений не возникало, как не возникало их, к несчастью, и у самого Годоя. Выросший в большой семье, Мануэль всегда умел обращаться с любыми детьми, но этот малыш, со «скандальным сходством» на миловидном личике вызывал у него какое-то физически тяжелое чувство. Вероятно, это происходило оттого, что ребенок постоянно напоминал ему жадные, как у торговки рыбой, ласки его матери, ее желтое, крючконосое, с окончательно выпавшими во время беременности зубами, лицо. В результате даже полученные за этого мальчика титулы герцога Алькудиа, гранда высшего ранга и маркиза Альвареса не могли перевесить в нем желание видеться с сыном как можно реже.