— Мама! Она… жива?
Старик нахмурился.
— Жива-то жива… Ступай-ка поскорее домой, девочка моя.
— А Педро?
— Перикито знает свое дело. Давай, поднимайся.
И Клаудиа, обнадеженная Локваксом, пустилась в обратный путь. Закатное солнце румянило стекла и шпили, и в холодеющем к ночи воздухе особенно ярко краснела черепица крыш. До поворота в переулок Ахо оставалось уже совсем немного, как девочка вдруг столкнулась с куре Челестино, который, казалось, поджидал ее на маленькой площади у лавки.
— Добрый вечер, малышка, ты-то мне и нужна. Пойдем-ка, поговорим немного, — поспешно сказал он, даже не протянув, как обычно, руки для поцелуя.
— Мама?!
— При чем тут донья Мария? Впрочем… — И падре положил мягкую руку в шелке сутаны на плечо Клаудии.
В знакомой комнате умиротворяюще пахло ладаном и пылью. Падре Челестино усадил девочку на привычное место под томами древних и принес чашку шоколада.
— Подкрепись сначала. — Клаудиа, ничего не евшая со вчерашнего вечера, в один прием проглотила горячий напиток. — А теперь, скажи мне: что ты делала на улице вчера ночью?
— Я? — Клаудиа отвернулась. — Ничего. Маме было плохо, я помогала Гедете.
— Это было бы замечательно, и я, конечно, поверил бы тебе, если б… Если б под утро тебя не видела Марианна, монастырская кухарка. Хуже того: она видела тебя полуголую, в развевающихся одеждах, несущуюся на черных крыльях. А за тобой летели совы…
— Я бежала… Мама просила… — Девочка совсем сбилась. — Мне надо было найти… горшечника Лукаро, — вдруг устало закончила она.
— Час от часу не легче. Зачем он тебе понадобился?
Клаудиа совсем уже было собралась ответить, но внезапно всплывшее в ее сознании гневное лицо доньи Гедеты неожиданно остановило ее. Смутное беспокойство забрезжило в сознании девочки. Она вдруг вспомнила ужасное зрелище последнего аутодафе, каковые инквизиция устраивала повсеместно и ежегодно в качестве назидания. Клаудилья тогда все никак не могла понять, зачем эти взрослые люди в черных одеждах мучили такую молоденькую девочку, а затем при всем народе сожгли ее на костре. Все вокруг говорили, что несчастной всего лишь семнадцать лет и что она ведьма. Страшный вопль этой девушки вдруг снова со всей силой зазвучал в ушах Клаудильи.
— Нет, нет, ничего. Я не знаю. Ничего не было. Я ничего не скажу, — испуганно затараторила она.
— Ладно, ладно, успокойся, — неожиданно, по-видимому, все поняв, смягчился кура Челестино. — Все это, разумеется, детские бредни, и они меня не интересуют, но, к сожалению, о том, что она тебя видела, старая Марианна сообщит не только мне.
— Кому же это еще может быть интересно? — все еще боясь окончательно признаться себе в том, что правильно понимает кура Челестино, осторожно спросила девочка.
— А ты разве не знаешь, кто у нас бегает под утро по улицам в таком виде? — Клаудиа опустила голову: она слишком хорошо помнила многочисленные рассказы доньи Гедеты о ведьмах и колдунах, которые спешат возвратиться домой до первого удара колокола, чтобы никто не увидел их в дьявольском обличье. — Ну, вот что. Ничего никому не рассказывай. С горшечником я поговорю сам. Больше ты никого не видела?
— Нет, — ясно глядя падре в глаза, ответила Клаудиа. — Никого. Я побегу, мама ждет.
Дома ее встретила все та же настороженная тишина, прерываемая иногда стонами Марии, но уже гораздо более слабыми и редкими. Гедета вышла к девочке с каменным лицом.
— Дом не убран уже вторые сутки. Я тебя не ругаю, Клаудита, ты правильно сделала, что ушла — это не для твоих ушей, но отправиться в лес и заблудиться, чтобы тебя подобрали посторонние — это уже слишком. И лишних песо в благодарность у меня нет. А теперь бери метлу — и за дело.
— А мама? — в третий раз за этот вечер спросила девочка, надеясь получить хоть какой-то вразумительный ответ.
Сухими пальцами дуэнья подняла питомице подбородок.
— Она жива. Но молись, чтобы дожила до утра.
— А брат?
Гедета только отвернулась.
Соседок уже не было, и Клаудиа покорно взялась за уборку, бормоча сквозь слезы молитвы Святой Деве дель Пилар. Она работала всю ночь, опасаясь заснуть и перестать молиться. На рассвете Гедета приказала ей вскипятить воды, и, едва волоча ноги, девочка вышла во двор наполнить ведра. От бессонной ночи в ушах звенело, и сквозь этот тягучий звон она даже не сразу расслышала гулкие удары копыт по пустым улицам.
— Перикито! — ахнула она и выронила ведра. Ледяная вода обожгла ее ноги, но девочка даже не сдвинулась с места.
В воротах, вся в хлопьях пены, показалась рослая игреневая лошадь, с которой действительно спрыгнул Педро, а за ним не менее ловко — высокая сухая фигура в черном, по глаза закутанная в мантилью. Бросив на девочку обжигающий взгляд черных, почти без белков глаз, женщина направилась к дверям, словно жила здесь век.
Педро вытер со лба смешанный с грязью пот.
— Я успел?
— Не знаю. Как будто бы да. Кажется, мама еще жива. Пойдем в сад, мне страшно.
Они сели на полусгнившую скамью, и Клаудиа прислонилась растрепанной головой к широкому плечу. Из дома не доносилось ни звука. Солнце уже высушило листья маслин, и Клаудиа почти готова была задремать, как многоголосый хор проснувшегося переулка прорезал дикий вопль нечеловеческого страдания. Дети в ужасе переглянулись и бросились в дом.
Клаудиа вбежала в спальню и сквозь золотой свет штор увидела распростертую на полу перед статуей девы Марии дуэнью, а на постели в окровавленных тряпках белое, как мрамор, тело матери. Женщины в черном нигде не было.
Педро запоздало закрыл ладонью глаза доньи Марии и силой вывел Клаудилью на кухню.
Через полчаса по дому опять сновали соседки, плыл дым от ладана, шуршали вытаскиваемые из сундуков погребальные ткани. Клаудиа сидела на низкой скамье у очага, где любила сидеть с детства, слушая нескончаемые рассказы Гедеты и новости вернувшегося с пастбищ отца. Педро развел огонь, и она, не мигая, смотрела на прихотливый танец пламени, ничего не чувствуя и ни о чем не думая. Ее позы не изменило даже появление дуэньи, которую качало, словно миндаль на ветру.
— Теперь мы только вдвоем, девочка моя, — пробормотала она и опустилась на табурет. Клаудиту поразило, что из моложавой пожилой дамы дуэнья в одночасье превратилась в настоящую старуху.
— Втроем, — твердо прервал ее Педро. — Я не оставлю Клаудилью. Я буду ей как брат.
— Брат? — на мгновение лицо девочки оживилось. — А мой брат? Где мой брат? Что я скажу папе?
— Твой брат убил твою мать. Он оказался слишком крупным и не смог покинуть ее лона. Их похоронят вместе. — На мгновение перед глазами Клаудии встала растерзанная кровать и лежащее поперек нее белое и стройное тело в крови, но она усилием воли отогнала страшное видение. — Я сама сообщу дону Рамиресу.
Пришедший после вечерни падре Челестино о чем-то долго говорил с доньей Гедетой, а потом зашел в кухню, где Клаудиа по-прежнему сидела, глядя в огонь, а Педро стоял за ее спиной, готовый броситься на первого, кто захочет ее обидеть.
— Нам предстоит с тобой серьезный разговор, дочь моя, — печально произнес падре. — И наедине. А тебе, пикаро[28], здесь не место — по тебе и по твоему приятелю давно плачет кнут, если не что-нибудь похуже. Можешь считать это предупреждением.
— Я не оставлю ее, — дерзко заявил Педро и, несмотря на присутствие священника, подбоченился, как и полагается настоящему мачо.
— Так значит, она оставит тебя, — невозмутимо ответил падре и, мягко обняв Клаудию за плечи, вышел с ней в бывший кабинет дона Рамиреса. Педро дернул плечом и подумал, что придет сюда после обеда.
* * *
Донью Марию Сепера-и-Монтойя Хуан Хосе Пейраса де Гризальва, двадцати шести лет от роду, похоронили на краю кладбища монастыря Сан-Росарио, совсем недалеко от того места, где она в последний раз поцеловала своего мужа, так и не увидевшего больше ни жены, ни долгожданного сына. На похоронах матери не присутствовала даже ее единственная дочь.