— А что, если власти не захотят считаться со словом финского офицера? — так же спокойно продолжает свой допрос Коскинен.
«Господи, как он устал!» — думает Олави, глядя на его лицо.
— Этого не может быть, я готов поклясться, что отдам все, что у меня есть, самого себя наконец, на защиту, на исполнение своего честного слова, если вы не уведете меня отсюда в Россию.
— Мы обдумаем ваше предложение, господин поручик, — говорит Коскинен. — Лундстрем, уведи господина поручика в соседнюю комнату.
И Лундстрем уводит поручика. Щелкает замок соседней комнаты, слышны шаги часового в коридоре.
Пока не возвращается Лундстрем, все молчат.
Колеблется язычок пламени на фитиле лампы, когда Лундстрем закрывает за собою дверь.
— Ты серьезно сказал о том, что мы обсудим это предложение? — спрашивает рыжебородый.
— Серьезно.
И все они удивлены.
— Вполне серьезно, товарищи. Дело в том, что финляндское правительство официально не объявило войны Советской России. Советская Россия хочет мира. Мирное строительство — вот где будет окончательная победа. Если мы уведем с собой финского пограничного офицера, советские власти по всем дипломатическим правилам должны будут выдать его обратно. И тогда уже наши раненые, оставленные в Куолаярви, будут совершенно беззащитны. Поручику же, если мы заставим поклясться при уважаемых свидетелях, будет стыдно потом отрекаться от своего торжественного обещания, и он постарается его исполнить. Поручика я не рекомендовал бы брать с собой, даже если бы он и не был согласен ни на какие обещания, безопаснее просто пристрелить его, если это нужно. Мы обязаны сделать все, чтобы не было даже намеков на возможность какого-нибудь даже самого маленького пограничного инцидента. Сейчас каждый сучочек, еле видная задоринка может стать предлогом для объявления войны.
Лундстрем сказал:
— Я все-таки не согласен оставлять на смерть, без всяких гарантий наших товарищей.
— Но взять их с собой нельзя!
Комрот-два присоединился к Коскинену.
— Я с удовольствием расстрелял бы поручика, — сказал Инари.
— Вот верная гарантия расстрела Унха и Сара, — Коскинен встал. — Товарищи, таково мое решение, оно продиктовано только революционной целесообразностью. Я на голосование его не ставлю. Впрочем, если товарищи хотят, мы спросим, как думают обо всем этом сами раненые — пусть их мнение для нас будет решающим, я так думаю.
— Идемте, — сказал командир второй роты.
И все встали.
В темном коридорчике к Коскинену подошел Инари и почти на ухо прошептал:
— Я думаю, что в конце концов ты прав, Коскинен. Я не могу идти с вами в больницу, я должен отправиться сменять караулы, мой голос — за тебя.
И они все вышли на вечернюю зимнюю деревенскую улицу.
В немногих окошках еще мерцали огоньки.
Инари свернул направо. Остальные шли прямо к больнице молча.
— Товарищ начальник, куда девался Сунила, почему его не было на совещании? — вдруг вспомнил Лундстрем.
— Не знаю, — сухо ответил Коскинен.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
На соседних койках лежали Сара и Унха.
Сара тяжело дышал — хрипел, стонал и по временам бредил.
Унха чувствовал отчаянную боль в ключице.
«Да, идти вместе с отрядом я бы не мог», — думалось ему, и он, стараясь сдержать стон, искоса взглядывал на койку справа.
На ней бредил Сара. На койке слева спокойно спала фельдшерица, и золотистые ее локоны расплескались на подушке.
«Это она поручика во сне видит», — подумал Унха, но улыбки у него не получилось, и он пытался не обращать внимания на боль и снова забыться сном хотя бы на несколько минут.
Фельдшерица действительно старалась главным образом для господина поручика. Когда она, наложив повязку и указав Хильде, как обращаться с ранеными, собиралась уже уходить домой и выбирала, кого бы ей попросить в провожатые, в помещение больницы вторглись незнакомые ей люди, вооруженные лесорубы, называвшие себя штабом.
Из всех них ей немного знаком был один лишь высокий Олави — тот самый, о поведении которого советовался с нею совсем недавно старик, отец Эльвиры.
Так вот, оказывается, чем был он болен, а она-то, глупая, давала разные медицинские советы.
— Подождите, фрекен, — сказал ей ласково человек и раньше уже разговаривавший с нею по-шведски, — погодите, фрекен, не уходите еще несколько минут, вы нам нужны будете. — И затем уже совсем тихо, чтобы слышала только она, спросил: — Фрекен, почтарша в Коски не приходится ли вам родственницей, очень уж похожи вы на нее?
— Только сестра, — мило улыбнулась фрекен и сразу же замерла.
В комнату ввели поручика, а за ним вошел церковный староста.
Унха раскрыл глаза.
Еще минуты две-три назад ему казалось, что раздроблены все его кости. Теперь боль сосредоточилась около правого плеча.
Он был в полной памяти, совершенно ясно понимал все, что происходит вокруг него и с ним.
Он слышал, как фельдшерица говорила о том, что раненых нельзя трогать.
Но он не знал еще о том, что батальон уходит в Советскую Карелию.
Сара по временам приходил в себя и просил воды. Фельдшерица до прибытия доктора боялась давать ему пить.
Пуля попала, по ее диагнозу, в живот. Вот и сейчас он, с трудом шевеля своими пересохшими губами, просил:
— Воды глоточек дайте!
— Скоро прибудет доктор, и тогда я буду лить воду в тебя хоть ведрами.
— Скоро прибудет? — тихо спросил фельдшерицу Коскинен.
— Завтра к вечеру.
— Ну, для нас это не скоро. Мы дожидаться доктора не будем, — обратился он к своим спутникам, — начнем.
— Сара, ты слушаешь меня?
— Да, — прошептал Сара и застонал.
— Унха, ты слушаешь меня?
— Слышу.
— Мы уходим из Куолаярви в Советскую Карелию. Мы вернемся, но когда — неизвестно. Вас с собою брать нам нельзя. Мы хотим обеспечить вам неприкосновенность. Вирта предлагает взять заложником с собой господина поручика, а когда вы выздоровеете, обменять его на вас. Понимаете? Господин поручик предлагает дать клятвенное обещание, что он обеспечит вам лучший уход и полную безопасность, не щадя своей жизни, если мы его оставим здесь, в Суоми, и не возьмем с собой в Карелию.
— Я не верю слову поручика… — старался говорить спокойно Унха, и ему казалось, что говорит он внятно, раздельно и ясно, в то время как окружающие с напряжением восстанавливали все время рвущуюся нить его речи. — Я не верю слову поручика. Мне приходилось с ним сталкиваться. Больно!.. Этот проклятый капулетт посадил меня в холодный карцер за то, что я пошел на спектакль «Ромео и Джульетта». Фельдфебель делает с ним все, что хочет. Я служил под его начальством. Это собака. Ой!..
— Фельдфебель убит, — прервал Лундстрем, сам волнуясь не меньше Унха, — убит!
Коскинен движением руки, означавшим: «Не прерывай», остановил Лундстрема.
— Он прав, — воскликнул рыжебородый, — этим верить нельзя! Я дрался на мосту в Хельсинки. Они наступали на нас и гнали перед собой наших женщин и детей. Мы до тех пор не решались стрелять, пока наши женщины не закричали: «Стреляйте!» Им нельзя верить!
— Погоди, — остановил его Коскинен. — Все мы знаем об этом… И всё припомним им в свой час.
Все услышали, как тикают часы на стене, — каждый услышал хриплое дыхание Сара и стук своего сердца.
— Унха, — спросил Коскинен, — ты еще слушаешь меня, ты понимаешь?
— Слушаю, понимаю!
Коскинен объяснил Унха создавшуюся ситуацию.
Унха думал.
Рана его горела, и собирать разбегающиеся мысли было трудно.
— Господин поручик, вы не раздумали еще насчет своего честного слова? — сурово спросил Коскинен.
— Нет.
— Темно, темно, — прошепелявил Сара.
— Внесите сюда еще лампу, — приказал Коскинен.
Унха думал: «Где теперь мои родные? Что они знают обо мне? Где мой отец и мать, которая так любила меня? Что я знаю о них и о братьях и сестрах, разбросанных по Финляндии?»
И снова начиналась отчаянная боль.