…И снова я помню себя сидящим на камне, где раньше стоял пулемет. Сам Сергей стоит на берегу. И позади него партизаны. Возле маленьких костров и просто на камнях сушится обмундирование.
Вблизи, в нескольких шагах, на старом месте лежала Аня. Даша причесывала ей волосы. Потом встала, подошла ко мне и сказала:
— Ну что, пришел в себя?
Оказывается, я вскочил в воду по горло и, ругаясь последними словами, хотел плыть к катеру и бить, крушить, уничтожать врагов. Бросившиеся вслед товарищи схватили меня за руку, и от боли я потерял сознание. А катер? Вот корма его торчит из воды. Он затонул. Из семи находящихся на нем лахтарей ни один не спасся. Сережина «гитара» сыграла им отходную.
— Нельзя их так оставлять, — сказал, указывая на погибших товарищей комиссар. — Надо схоронить.
Лось, Ниеми, Шокшин, Сережа, комиссар и другие партизаны принялись штыками копать землю.
Около берега в песке скоро появлялась вода. Отошли на несколько шагов, к высотке, к самому началу подъема. Там было много камней, и штыки звенели, ударяясь о них. Работали молча. И только один Шокшин снова сказал:
— Мы потом вернемся, подымем их тела на вершину этой высотки и там поставим памятник!
Я сидел на камне и не мог помочь им копать могилу. Рука моя еще так живо чувствовала пожатие Аниной руки. Я увидел, как по берегу идет Даша с большой охапкой ивовых прутьев. Она села около Ани и стала мастерить из них какую-то плетенку. Я смотрел, как быстро и умело она работала, как в ловких и тонких пальцах ее вились ивовые прутья.
— Отец, — сказала она, — наломай еще.
Мой старик пошел берегом к тому месту, где зеленела разросшаяся куча плакучих ив. Он принес большую охапку. Я сидел и молчал. Рядом со мной — Душа. Вот он встал, подошел к Последнему Часу и сказал:
— Как это ты хорошо сделал, что вызвал наш самолет.
Я один остался на камне.
Даша уложила Аню в сплетенную ивовую колыбель. Погибших положили в могилу и стали закапывать. И когда упал в могилу на тела дорогих наших товарищей первый ком земли, Даша вдруг встала во весь рост и запела:
То не солнце красное спускалося,
То подружка красна девушка с душой прощалася.
Ее мать была деревенская плакальщица. И Даша с детства помнила эти горькие слова.
Уходила, землю милую жалеючи… —
неслись дрожащие слова над озерной гладью,
Лютых ворогов своих проклинаючи
И свою любовь живым завещаючи.
Уж ты, девушка, подруга вековечная…
Никто не останавливал ее. Сердца наши томила эта горькая песня расставания.
Молча закапывали мы тела погибших друзей, пока могила не сровнялась с землей. Нельзя было оставлять насыпи, чтобы враги не осквернили святой этой могилы.
Товарищи заравнивали землю над могилой. Дашин плач по моей невесте разносился над вечерним озером, отражавшим лиловое небо.
Сердце мое переполнялось ненавистью, неугасимой, неутолимой, как и моя любовь.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Похоронив товарищей и высушив одежду, мы сразу же отправились дальше в путь. Поднялись на высотку, перевалили ее и стали спускаться.
На самой вершине я оглянулся. Внизу лежало огромное тихое озеро. Островки выглядели совсем мирно, и только разбитые избы на мысу напоминали о том, что здесь произошло.
Ласточки низко летали над озером, едва не зачерпывая стрельчатым крылом воду.
— Я тебя не освобождаю от работы, — сказал комиссар, проходя мимо меня.
Я постоял несколько минут на перевале и стал спускаться. Задетые моей ногой камешки катились вниз. Мы были готовы идти по обычному цепкому и труднопроходимому лесу. Но перед нами было болото с уходящей из-под ног хлипкой почвой, с вязкой трясиной, покрытой ряской и другими гнилостными болотными растениями.
Проваливаешься по грудь в какой-то болотный суп, а под самым носом пробегают водяные паучки и еще какие-то неведомые мне омерзительные насекомые. Левая рука, кажется, весит несколько пудов и все время ноет.
Один раз, смело сделав шаг вперед, я провалился в трясину, завяз и не мог выбраться сам. Вот тогда-то я и познал всю силу зависти больных к здоровым. Шокшин подал мне руку. Сам он держался рукою за ствол хилой елочки и чуть не выворотил ее вместе с корнями. Я выкарабкался и испугался: показалось, что в кармане треснула голубая чашечка, единственная память. Нет, все в порядке. Шокшин шел рядом со мной, полуобняв и поддерживая меня. Все чаще и чаще земля уходила из-под распухших ног, и, чтобы сделать шаг, надо было, напрягая все силы, тащить ногу из трясины.
Затем надо было вытащить другую ногу.
После каждого шага сапоги становились все тяжелее и тяжелее, шаровары набухали болотной влагой, на гимнастерке оставались комки торфа и мха. Молодец, Шокшин! Он не терял самообладания. Только он и Ниеми после переправы побрились. Но теперь, когда он сбрил бороду, особенно видно, как он похудел, как обострились черты его лица. И все же он показался мне очень красивым. Никогда он не был так красив, как в те часы на болоте.
Мы выбрались на небольшой сухой островок, единственный во всем этом болотном море.
— Поскольку победа осталась за нами, я с удовольствием закушу, — сказал Шокшин и стал развязывать свой мешок. — Обидно, если это блюдо пропиталось болотным запахом, — продолжал он, вытаскивая котелок с вываренным ягелем. — Попробуй, отличное желе, или еще чище — студень.
Он стал кормить меня и сам, не скрывая удовольствия, уплетал за обе щеки. Я понимал, что это делается для того, чтобы подкрепить, подбодрить меня. Не желая показать Шокшину, что его уловка разгадана, я, хотя мне совсем не хотелось есть, глотал эту хлипкую гадость, это ягелевое желе…
— Знаешь, Коля, — сказал Шокшин, — когда Тойво Антикайнен отбывал финскую каторгу, в Хельсинки умерла его мать. Друзья хлопотали, чтобы Тойво разрешили навестить ее перед смертью. Лахтари не разрешили. Тогда он прислал письмо друзьям. «Положите на могилу моей матери красные розы, — писал он, — это цвет того знамени, под которым борется ее сын. Она знала, что он борется за счастье народа, и хотя ей было горько от тех обид и лишений, которые выпали на долю сына, она благословила его на эту трудную, но благородную борьбу. Враги народа не дали ей перед смертью взглянуть на сына. Положите на ее могилу красные розы». — И Шокшин, внимательно поглядев на меня, продолжал: — Да разве иначе мог написать Антикайнен? Ему даже личное горе придавало новые силы в борьбе. И письмо это о смерти матери пошло по рукам рабочих, как боевая листовка. Понимаешь?
— Все это я понимаю не хуже тебя, Леша, — с горечью сказал я. — Спасибо тебе за сочувствие. Только не нуждаюсь я в этом. Сердце у меня горит! Кончай лучше свой ягель и помолчи.
— Опять вы, ребятки, спорите, — укоризненно сказал отец, который ладился примоститься рядом с нами на кочке.
Комиссар, поддерживая отца за здоровый локоть, помогал ему устроиться на бугорке.
— Пусть поспорят до победного конца. Не мешай им, Отец, — ухмыльнулся Кархунен и медленно, вперевалку пошел дальше.
Впрочем, через шаг-другой он по горло погрузился в болотную жижу.
— Держи! — крикнул ему Лось и, вырвав с корнем ствол перестойного сухого дерева, бросил комиссару. Приладив корягу поудобнее, тот выбрался на сухое место.
Впереди и позади по болоту брели люди, то увязая по грудь, то выбираясь из трясины, и снова увязая в ней, и снова продвигаясь вперед.
Поярковая шляпа Ниеми теперь была похожа на шляпку гигантского боровика или мухомора.
И не видно было конца этому проклятому болоту, этому мучению.
Вдруг с воем пробуравила воздух над нами и лопнула в болоте мина. Мне показалось, что я оглох. Лицо забрызгала жидкая грязь. Не успели опомниться, как вблизи разорвалась вторая мина, третья, четвертая…