– Послушаем, – согласился полковник. Он сел в глубокое кресло, стоящее в тени портьеры, и закурил сигарету.
Зубов нажал кнопку звонка, с лица его сбежало выражение добродушия: он стал строг и подтянут.
– Введите Рубцова! – коротко сказал Зубов вошедшему лейтенанту и, вынув из стола папку с документами, стал их просматривать.
Лейтенант, четко повернувшись, вышел, и минут через пять в кабинет ввели Рубцова. Он остановился в дверях, переминаясь с ноги на ногу, то и дело вытирая уже несвежим платком набегающий на лоб пот, то поднимая глаза и осторожно оглядывая обстановку кабинета, то вновь опуская их вниз, к полу.
– Ваша фамилия, имя, отчество? – не отрываясь от просмотра документов, спросил подполковник.
– Рубцов, Иван Григорьевич.
– При встрече с пограничниками вы назвали себя Полещуком Захаром.
Рубцов молчал.
– Ну? Что вы, язык проглотили? Отвечайте: вы Полещук Захар Дмитриевич или Рубцов Иван Григорьевич?
– Рубцов Иван Григорьевич.
– А где вы взяли удостоверение на имя Захара Дмитриевича Полещука, старшего конюха колхоза «Червоный сноп»?
– Нашел… на дороге…
– А Полещук говорит, что вы чем-то тяжелым нанесли ему удар в затылок, он потерял сознание и вы похитили у него документ. Так это или не так?
– Не так…
– А как?
– Я никакого конюха Полещука не знаю! В глаза не видел!!
– Вы его не видели, а он вас видел? Так, что ли?
– И он меня не видел…
– Однако он вас описывает довольно точно, – достав из папки протокол, подполковник Зубов прочел: «Костюм серый, рост средний, волосы курчавые, глаза маленькие. С тобой говорит, а на тебя не смотрит, нос курносый…» Портрет, а?! Что скажете?
– Ничего не скажу…
– Чемоданы и вещевой мешок, обнаруженные в тележке, принадлежат вам?
– Какие там чемоданы?! Ничего у меня не было!
– Ну, а эти деньги тоже не ваши? – спросил подполковник, положив на стол пачку денег.
– Деньги эти мои.
– Деньги фальшивые. В чемодане было таких денег еще на тридцать тысяч, та же серия и номера по порядку. Я вас спрашиваю в последний раз: ваша фамилия?
– Рубцов Иван Григорьевич.
– Год и место рождения?
– Родился в 1919 году 10 октября в Мелитополе.
– Это все по паспорту?
– Да… по паспорту…
– Плохо сделан. Кустарно.
– Что? – переспросил Рубцов.
– Паспорт, говорю, плохо сделан. Национальность?
– Русский.
– Был русский.
– Нет, почему, я русский.
– Я говорю, был, а не русский! Какой же вы русский, если прибыли ночью из чужой страны на чужом самолете с ядом в одной руке и взрывчаткой в другой. Садитесь, «русский», да не туда, вот здесь, поближе.
Рубцов подошел к столу и сел на край жесткого кресла.
– Вы будете говорить правду? – прямо и неожиданно просто спросил подполковник.
– Нет, – хрипло выдавил из себя Рубцов.
– Почему?
– А зачем? Все равно… – добавил Рубцов и безнадежно махнул рукой.
– Ну вот что, Рубцов Иван Григорьевич, слушайте меня внимательно. Вы пойманы с поличным, при вас обнаружено: рация, с которой предусмотрительно снята фабричная марка, кинопленка большой чувствительности, приспособления для тайнописи, значительное количество взрывчатки, взрывателей и сильно действующие яды; всего этого совершенно достаточно для того, чтобы применить к вам Указ Президиума Верховного Совета СССР от 12 января 1950 года, расстрелять вас, как изменника Родине, шпиона и диверсанта. Если вы хотите, чтобы вам заменили позорную смерть заключением, есть только один путь.
– Какой?
– Путь правды. Рассказать всю правду.
– Разрешите я… подумаю?.. – нерешительно спросил Рубцов.
– Думайте.
– Нет ли у вас папиросы? – умоляюще попросил он.
Вынув из стола коробку папирос, подполковник дал ему закурить и, встав с кресла, через плечо Каширина стал просматривать журнал.
Прошло несколько тяжелых и томительных минут, Рубцов докурил папиросу и сказал:
– Я буду говорить. Что вас интересует?
Подполковник не торопясь сел в кресло, еще раз перелистал паспорт, сложил его, внимательно разглядывая Рубцова, и сказал:
– Ваша настоящая биография, как вы попали за границу, кем, когда и где были завербованы, какую и где прошли подготовку, кем и при каких обстоятельствах были переброшены через границу, какое конкретное задание вы получили?
– Я только прошу, если можно, парочку папирос.
– Вот вам папиросы, спички и пепельница. – Подполковник Зубов все это положил перед Рубцовым.
Рубцов закурил, жадно затянулся, закашлялся и, сев в кресло, спросил:
– Можно говорить?
– Говорите, но помните, только правду, – ответил подполковник.
4. Фрэнк
Он говорил, сильно волнуясь, прикуривая одну папиросу от другой. Его звонкий голос иногда неожиданно срывался. В таких случаях он делал несколько глубоких затяжек, и наступала напряженная пауза.
– Когда я сейчас оглядываюсь назад, юность моя встает предо мною, точно счастливый, но краткий сон. Я был человеком, и у меня была мать и в дни стужи, встав ночью, она заботливо укрывала меня поверх одеяла своим пальто… И девушку я любил, и девушка любила меня. И были друзья, веселые встречи, комсомол… У меня было будущее…
Допрашиваемый помолчал, откашлялся и продолжал:
– Я родился в Барнауле. Отец мой умер, когда мне было четыре года, воспитывала меня мать. Фамилия моя Клюев, зовут меня – Григорий Иванович, вчера мне исполнилось тридцать два года. Кончив десятилетку в Барнауле, я поступил в Московский государственный экономический институт. В сорок первом году, в сентябре, когда положение на фронтах было особенно тяжелым, меня с четвертого курса института призвали в армию. Через шесть месяцев, кончив курсы «Выстрел», я принял роту двадцать седьмого стрелкового полка. До одиннадцатого сентября сорок второго года боевое счастье шло со мной в ногу. Десятого сентября мы вели уличные бои в Новороссийске. Правый берег Цемесской бухты прикрывал нас артогнем. Наше сопротивление ставило под удар всю группу войск противника на Таманском полуострове. Гитлеровцы не считались с потерями, захватили город, а я… я, сильно контуженный, в бессознательном состоянии попал в плен и оказался в лагере для военнопленных близ Мюнхена, на окраине Вертархофе. Я долго болел, но больных и физически неполноценных гитлеровцы уничтожали. Преодолевая сильную слабость, я выходил на работу. Работал на пивоваренном заводе истопником. Дважды с товарищами пытался бежать из плена, но… после первого побега я лежал четыре месяца на животе и харкал кровью, после второго… Не стоит об этом говорить.
Опустив голову на руки, он некоторое время сидел молча, затем взял папиросу, закурил и, все более волнуясь, продолжал:
– Десятого мая сорок пятого года мы все военнопленные – русские, французы и англичане, – пьяные от счастья и радости, пришли в Мюнхен. Комендант города майор Джон Тэрнер приказал выдать нам сухой паек и предложил вернуться в лагерь, так как для нашей репатриации еще ничего не было готово. После того как мы вернулись в лагерь под Вертархофе, через три дня пришли американцы и поставили вооруженную охрану. Вместо Эрнста Хотцера комендантом лагеря стал Дональд Бэрд, во всем остальном положение не изменилось. Через три месяца отделили всех военнопленных англичан и вывезли из лагеря на грузовиках, еще через месяц – всех французов. Мы требовали репатриации, устраивали митинги протеста, наконец объявили голодовку. Тогда приехал майор Тэрнер и успокоил нас: ведутся переговоры с представителем советских оккупационных войск, нужно терпение. Но как раз терпения у нас и не хватало.
Так в тоске и ожидании прошел сорок пятый год. Новый год не принес ничего нового, только в лагерь все чаще и чаще начали проникать итальянские монахи и англо-американские миссионеры, какие-то непонятные личности с продуктовыми посылками, костюмами, бельем, всякими дарами Ватикана, вроде ладанки с кусочком креста Господнего. Эти господа вели вкрадчивые разговоры о том, что репатриация на родину равносильна новому плену и даже тюрьме. Были у нас три человека: Астахов, Гудим и Симченко. Они больше всех добивались репатриации, выступали на митингах, писали гневные протесты и ссорились с комендантом лагеря капитаном Бэрдом. Этих трех человек первыми репатриировали на родину. Когда мы протестовали против отбора для репатриации, комендант лагеря многозначительно сказал: «Они очень стремились домной, посмотрим, как их примут в России!!»