Сделав над собой огромное усилие, он снова попытался успокоиться, унять бившую его дрожь и привести мысли в порядок. Охватив голову руками и зажмурив глаза, он принялся слегка раскачиваться взад-вперёд, тихо постанывая и едва слышно бормоча что-то. Он сам не смог бы определить, что именно он говорил себе: это была не связная, осмысленная речь и даже не отдельные слова, а невразумительный, беспорядочный поток звуков и обрывков слов, похожий на лепет младенца или, скорее, на бред мертвецки пьяного. Он как будто заговаривал, гипнотизировал себя этим бессмысленным, нечленораздельным бормотаньем, как мать убаюкивает разволновавшегося или испуганного чем-то ребёнка.
Однако это слабо помогало. Хотя бы немного успокоиться, овладеть собой у него не получалось. Всё его тело по-прежнему сотрясала лихорадочная дрожь, сердце болезненно сжималось в груди, голова то словно горела огнём, то окутывалась ледяным холодом, от которого сводило челюсти и болело в висках. А главное – им безраздельно владел, терзая и сводя с ума, страх, лютый, безумный, пронзающий насквозь страх смерти, притаившейся где-то совсем рядом, в двух шагах от него, и ждущей лишь мгновения – а оно, судя по всему, также было очень близко, – чтобы принять его в свои объятия.
Чувствуя, что он в самом деле близок к безумию, и всерьёз опасаясь за свой рассудок, Гоша, стараясь хоть как-то ослабить это колоссальное нравственное напряжение, которое он уже не в силах был выдерживать, вскочил на ноги и попытался выпрямиться во весь рост. Но потолок в подвале был слишком низок, – чего в царившей здесь непроницаемой тьме Гоша не мог увидеть, – и, резко поднявшись, он сильно ударился макушкой о каменный свод потолка и тут же с глухим стоном вновь опустился на пол. Его многострадальная голова, которую в этот день словно испытывали на прочность, снова и снова обрушивая на неё удары, разболелась с новой силой. Он крепко стиснул её пальцами, точно боясь, что она может расколоться, испустил протяжный стон, несколько раз шмыгнул носом и, не сдерживаясь больше, не стесняясь самого себя, не опасаясь, что его могут услышать, заплакал.
Он плакал от мучительной, щемящей жалости к себе. О своей жизни, только начинавшейся и обещавшей ему впереди столько всего хорошего, весёлого и приятного. И которая должна была так нелепо и страшно оборваться этой ночью. Мысль об этом никак не хотела укладываться в его голове. Ведь это не могло быть правдой! Это было слишком чудовищно, абсурдно, противоестественно, чтобы происходить на самом деле. Это какой-то бред, наваждение, галлюцинация! И он опять, как и недавно на кухне, во время разговора с Алиной, зажмурил глаза в отчаянной, безумной надежде, что, когда через минуту он откроет их, всё вокруг чудесным образом изменится, кошмар закончится и происходящее с ним окажется лишь несколько затянувшимся жутким сном, игрой расстроенного, больного воображения.
Однако неумолимая реальность вновь и вновь разрушала его хрупкие, зыбкие, точно рябь на воде, мечтания, с помощью которых он тщетно пытался укрыться от неё. Когда он открыл глаза, перед ним расстилалась всё та же кромешная тьма, в которой не было видно ни зги; он продолжал дышать застоявшимся, затхлым подвальным воздухом; вокруг по-прежнему стояла мёртвая, давящая тишина, какая обычно бывает в закрытых, изолированных помещениях. Он чувствовал себя словно бы находящимся под землёй – что в какой-то мере и было на самом деле, – заживо погребённым в душном каменном гробу, наполненном густым плотным мраком, где, наедине с самим собой и своими тоскливыми думами, он понемногу начинал сходить с ума, шарахаясь от чёрного, беспросветного отчаяния к наивным, лишённым всякого вероятия надеждам и фантазиям, время от времени вспыхивавшим в нём, подобно последним, затухающим отблескам воли к жизни.
И ещё одна – наверное, действительно последняя – фантазия внезапно возникла в его расстроенном мозгу, уже слабо отличавшем иллюзии от реальности, и на какое-то время захватила его, дав ему короткое обманчивое утешение. Он вдруг вообразил, что всё происшедшее с ним в этот день и продолжавшее происходить сейчас – это просто чья-то злая шутка, жестокий розыгрыш, похожий на те, что он видел по телику. Это предположение, точно яркий солнечный луч, осветило его сознание и вырвало его ненадолго из бездны неутешного горя и безысходности. Он приподнял голову, отёр повисшие на ресницах слёзы, и на губах его впервые за долгое время заиграла слабая, робкая улыбка.
Да-а, как же он раньше не подумал об этом? Неужели так трудно было понять? Это же элементарно! Это просто бросается в глаза! И надо быть последним дураком, тугодумом, кретином, – таким вот, как он, – чтобы сразу же обо всём не догадаться. Его попросту кто-то разыграл! Скорее всего, не кто иные, как его же друзья, совершенно не случайно именно сегодня бесследно пропавшие куда-то, будто сквозь землю провалившиеся. Это было очень на них похоже, это было в их духе, этого вполне можно было от них ожидать. Да, пожалуй, только от них и можно было! Ведь проделывали же они разного рода шутки, порой довольно жестокие и даже опасные для жизни, с другими, чаще всего с бомжами; и он сам не без удовольствия участвовал в подобных специфических развлечениях. А вот теперь, по-видимому, его неугомонным, бесшабашным приятелям, вечно находившимся в поисках новых, всё более оригинальных и экстремальных развлечений, пришло на ум «прикольнуться» на кем-нибудь из своих, и их выбор пал на него.
Гоша не мог бы сказать, зачем они это сделали и каким образом им удалось всё это организовать, его не смущали явные несообразности и нестыковки в этой новой, фантастической версии случившегося, рождённой его воспалённым воображением. Но он в своём добровольном самоослеплении и не задавался этими вопросами, не пытался мыслить логически. Ему удобно и приятно было тешить себя химерами, надеяться, несмотря ни на что, на лучшее, верить в то, что всё будет хорошо, что всё закончится благополучно.
Он чуть не рассмеялся, вспомнив, как Алина запугивала его россказнями о четырёх гостях этого дома, якобы замученных ею и её напарником. Что за вздор! Как он мог в это поверить? В то, что такая милая, приятная во всех отношениях девушка, ослепительная красавица, способная лишь очаровывать и покорять своей неописуемой прелестью всех вокруг, может быть жестокой, хладнокровной убийцей, подвергающей свои жертвы страшным мукам и наслаждающейся этим! Какая чушь! Как он мог повестись на такой грубый, примитивный обман, неспособный ввести в заблуждение даже ребёнка? Ему было стыдно за себя, за своё простодушие и легковерие, граничившие с идиотизмом. Ведь его приятели, когда всё это закончится, проходу ему не дадут, он станет притчей во языцех, главным объектом их бесчисленных насмешек и острот, они будут припоминать ему эту историю и его позорное поведение в ней до конца его жизни! Чтобы избежать этого каждодневного осмеивания и не умереть от стыда, ему, вероятнее всего, придётся сменить место жительства, уехать в другой город, где никто не слыхал ни о нём, ни об этом постыдном для него происшествии…
В этот миг, прервав его радужные, уносившие его всё дальше от грешной земли мечты, откуда-то сверху донеслись глухие стуки и словно чьи-то невнятные голоса. Гоша, которого эти тихие, едва уловимые звуки поразили как гром среди ясного неба, замер, насторожился и, затаив дыхание, прислушался. Немного погодя ему почудились как будто чьи-то шаги. «Идут за мной!» – пронзила его, точно калёным железом, жуткая мысль, мгновенно вернувшая его из светлой, воздушной области фантазий на жёсткую почву безотрадной действительности. Позабыв о своей слабости и не проходящей головной боли, он вскочил и довольно резво бросился вверх по неровным, скользким от сырости ступенькам. Достигнув двери, припал к ней ухом и, стараясь унять бешеное, буквально оглушавшее его сердцебиение, прислушался.
Однако, как ни напрягал слух, ничего не услышал. В коридоре было тихо. Из других частей дома тоже не доносилось никаких звуков. Могло сложиться впечатление, что хозяева его, как и положено в ночную пору, спят глубоким крепким сном.